Портал-Credo.Ru Версия для печати
Опубликовано на сайте Портал-Credo.Ru
25-09-2011 22:09
 
Г.С. Померанц. Дороги духа и зигзаги истории. Часть 5. Заметки о глобальном терроре. Фронт как вопрос совести. Один раз увидеть… Город под третьим небом. [религия и культура]

Фронт как вопрос совести

Когда Василия Гроссмана спросили, в чем замысел "Жизни и судьбы", он взял с полки четыре тома "Войны и мира" и сказал: "Вот это". Вышла, однако, совершенно другая книга. Батальные сцены не уступают Толстому, но мира просто нет, война заполнила все пространство русской жизни, исчез тот могучий океанский мир, в котором тонет война – даже Отечественная 1812 года. Исчез мир, в котором каждый из героев – если он уцелел в битвах – находит свое место, мир, в который человек пускает свой корень, как дерево в почву. В 1942 г. осталась только разница между передним краем, позициями дальнобойной артиллерии, медсанбатом, полевыми и эвакуационными госпиталями, военными заводами, – но война всюду. Граница между фронтом и тылом не столько в пространстве, сколько в совести. Для полевой походной жены начальника СМЕРШа уютный тыл – в хорошо окопанном грузовике, где она делит часы отдыха своего ППМ. А для шестнадцатилетней Зины Миркиной фронт был на совхозном поле в Сибири, при пятидесятиградусной жаре, с немыслимой нормой выдирки метрового сорняка, – которую она научилась перевыполнять (порвав справку невропатолога, дававшую ей полное освобождение): всё для фронта, всё для победы!

О чем-то подобном писала мне из Хайфы Люба Лурье: "В силу малого израильского пространства ощущаешь происходящее в нем как происходящее в твоем доме… Ну, а если кто близкий на фронте, то и говорить нечего. Понятие "фронт" здесь тоже особенное. Оно имеет кроме буквального еще и немалый психологический оттенок. Если ты чувствуешь ответственность за события, то фронт у тебя в доме, если нет, то и фронта вроде бы нет… Обычно эти люди (порядочные – в обывательском смысле) ведут себя так, будто ничего не происходит, и терпеливо ожидают, пока "они там разберутся". Меня всегда занимает вопрос, куда они прячут совесть и во что ее обряжают…" События 11 сентября 2001 г. расширили фронтовую полосу на всю землю; но опять люди разделились: для одних просто упали два дома (правда, очень высокие), для других начала рушиться цивилизация.

Мы спорили об этом по "Свободе", двое на двое. Мне ясно было, что рухнули символы, но чего именно? Остановлюсь только на одном. Не все заметили, что в середине XX в. круто изменился характер террора. Две с половиной тысячи лет он сохранял свои основные черты. В борьбе за свободу считалось прекрасным убить тирана. Но только тирана. Каляев считался с классическим наследием, когда положил бомбу обратно в сумку, увидев рядом с великим князем Сергеем Александровичем жену его и двух племянников. В разгар террора боевики, к сожалению, убивали и обывателей, попавшихся под руку, но они, по крайней мере, не целились в них.

Потом всё переменилось. Кажется, повлиял пример тотального государственного террора. Тоталитарное государство перестало судить (хотя бы военным судом) и казнить за преступления, оно стало просто уничтожать целые категории людей. Василий Гроссман считал это переносом научного статистического метода в карательную практику. Люди уничтожались, как комары при посыпке ДДТ, не дожидаясь, пока комар укусит. И сейчас то же отношение к комару было усвоено возмущенными маргиналами. Для возмущенных ирландцев комарами стали любые англичане. А для нескольких групп, осудивших в целом цивилизацию отчуждения и заброшенности, комары – первые попавшиеся мещане, довольные своей судьбой. Я не помню, кто начал, примерно в 1968 г.: Кон-Бендит во Франции, "Красные бригады" в Италии или "Красная армия" в Японии. И как это сочетается по времени с движением мау-мау в Кении, ирландских католиков в Белфасте, басков в Испании и, наконец, палестинцев. Эпидемия мгновенно распространилась по нескольким регионам. И национальный террор палестинцев сразу был связан с глобальным.

Ассистентами в угоне самолетов были европейские маргиналы. Глобальные и национальные движения следовали одной морали (или антиморали): все обыватели виновны, нет невинных. "Пусть земле под ножами попомнится, кого хотела опошлить", – писал Маяковский. А еще раньше об этом вопил подпольный человек, увиденный Достоевским. Долгое время это считалось вывертом, психопатологией, предметом забот скорее психиатров, чем полицейских. Массовые движения использовали взбунтовавшихся подпольных людей, а потом расстреливали.

Положение изменилось, когда на Ближнем Востоке был создан питательный бульон, в котором бациллы новой разновидности террора размножились и окрепли. Это были лагеря беженцев, созданные на средства ООН. Такие лагеря – гуманная мера на год-два. Но если любую популяцию поместить туда на 54 года, то самый улыбчивый американец превратится в террориста-самоубийцу. Ислам  здесь сперва был почти ни при чем. Первая волна палестинских террористов – интеллигенты (или полуинтеллигенты), получившие образование на средства ООН, достаточно секуляризованные, в тесном братстве с маргиналами Европы. И сами они, и то, что они делали, никак не похоже на погромы 1929-го и 1936 гг., когда арабские крестьяне нападали на изолированные мошавы и в случае успеха всех мужчин убивали, а женщин и девочек уводили с собой. Погром нехитро начать, но его может прекратить взвод солдат. С террором дело сложнее.

Для террора нужна образованность. И нужно положение, когда регулярные армии бессильны. Такой момент наступил после Шестидневной войны. Террор – естественная реакция стороны, проигравшей на поле боя или не способной к полевой войне, но не смирившейся. Так в свое время Орсини попытался убить Наполеона III, защищавшего от патриотов Италии Папскую область. Так израильтяне убили комиссара ООН графа Фольке Бернадота, предложившего невыгодный план раздела Палестины. Арабы ответили террором только двадцать лет спустя. Но с 1948-го по 1968 г. что-то изменилось. Началась другая эпоха, эпоха террора против статистических категорий (классовых, этнических, культурных). И на Ближнем Востоке никто не покушался, в духе карбонариев, на Моше Даяна. Убивали спортсменов, пассажиров авиарейсов, девочек-школьниц. Убивали по-гитлеровски.

Нужно было сделать интеллектуальное усилие, чтобы назвать убийство школьниц джихадом. Мохаммед не это имел в виду. И шейхи ислама лет двадцать смотрели на би´ду (нежелательную новость, ересь) с недоверием. Понадобилось время, чтобы новость обжилась, стала привычной, вошла в плоть ислама. "Лучше убивать солдат, – говорил престарелый шейх с экрана телевизора, – но можно и так…" Террор "маргинальной", "беспочвенной" интеллигенции обрел, наконец, почву, укоренился, стал делом веры.

Достоевский где-то в "Дневнике" обмолвился, что Папа еще сойдет когда-нибудь со своего престола и станет революционером. В католицизме эта вероятность осуществилась бледной тенью Сандино в одной из банановых республик. Зато на Ближнем Востоке мы получили то, что Достоевскому мерещилось, – соединение веры с глобальным террором. 11 сентября это чудовище вышло на мировую арену. Проще всего считать, что ничего не случилось, и отгородиться от самой горячей точки, как Чемберлен и Даладье от Чехословакии, заключить какое-то новое мюнхенское соглашение. Вялая постхристианская цивилизация вполне способна повторить старую подлость. Однако Черчилль был прав, когда сказал: "Вы могли выбирать между войной и бесчестьем. Вы выбрали бесчестье и получите войну". Я не думаю, что все страны ислама, соединившись, способны победить хотя бы одну Америку. Сколько бы ни было мусульманских утроб, они не рожают высокоточные ракеты. Но террор – другое дело. Террор может расшатать нервы и подготовить капитуляцию перед новой силой, растущей на Дальнем Востоке. Такова проблема. У нее три решения: отступать, шаг за шагом, сдавать позицию за позицией в обмен на пустые обещания. Это первый тупиковый вариант. Второй – вести войну. Но каждая бомба будет создавать новых мстителей. Выход из абсурда – только устранение питомников ненависти.

Первый питомник – лагеря беженцев. Беженцы должны получить право гражданства в любой арабской стране, по своему выбору, скорее всего – там, где уже давно работают их родные, но не имеют никаких прав. В течение пяти, примерно, лет лагеря должны быть свернуты, и мальчики, играющие сегодня в террористов-самоубийц, займутся другими играми. Постепенно им захочется жить, а не взрываться.

Второй питомник – положение Иерусалима. Еще в 1948 г. было высказано предложение превратить этот город в мировой центр, не зависимый от национальных правительств. Потом это предложение было повторено Павлом VI в 1967 г. Израиль отверг его как практически не выполнимое. Сегодня оно еще более не выполнимо. И тем не менее, я не вижу другого мирного выхода. Путь к нему может быть очень длинным – через десятки лет, и то – если эти годы будут наполнены усилиями к миру; в том числе глобальными (смягчение общей конфликтности, втягивание израильтян и арабов в общие проекты, совместная работа над решением глобальных задач, важных для всех). Если мировая совесть будет глуха и никаких общих усилий не будет, если чувство обиды, ненависти и воли к мести повсюду будет нарастать, вероятность катастрофы очень велика.

Одним из толчков к мирному решению останется, впрочем, сама эта вероятность – вероятность общей катастрофы, а не победы одной стороны ближневосточного конфликта. Сейчас обе стороны живут иллюзиями. Есть иллюзия арабов, что какую-нибудь войну они непременно выиграют (пусть пятьдесят первую, сто первую войну); и тогда евреев вышвырнут, как крестоносцев. Эту иллюзию блокирует другая, израильская: что на худой конец есть в запасе атомная бомба. Каждый расчет по отдельности верен, но в совокупности, накладываясь друг на друга, они абсурдны: есть риск, что атомную бомбу не успеют пустить в ход; и есть риск, что ее успеют пустить в ход и атомные грибы поднимутся над Багдадом, Дамаском, может быть, – и над Меккой и Мединой. Если постоянно вдумываться в этот двойной риск, логика ястребов потеряет силу и выйдет из строя ближневосточный детонатор глобальной беды. Одновременно дан был бы пример аналогичного решения других спорных международных вопросов (порядок решения, разумеется, может быть и обратным; не очень важно, с чего начать).

Я вспоминаю беседу с молодым фундаменталистом из Газы, согласившимся приехать в Ко (Caux), на конференцию Общества морального перевооружения (сейчас у Общества другое название – "Инициатива перемен"). Был задан вопрос: выступил бы этот молодой человек против насилия, если бы западные СМИ перестали провоцировать мусульманское чувство кощунства? Он без колебания ответил "да!". Этот разговор нетрудно прокомментировать: каждая страна вправе сохранять привычный уровень интеллектуальной и сексуальной вольности внутри своих границ; но спутниковое телевидение обязано считаться с тем, что в будущее плывет эскадра из четырех великих кораблей, четырех мировых культурных миров: Запад, ислам, Индия (с примыкающими к ней странами) и Дальний Восток. Технический перевес Запада не дает ему морального права хозяйничать в чужом доме, в чужом духовном пространстве. Скорость освобождения от табу в мировом эфире не может превышать скорости этого процесса на корабле, наиболее консервативном в своем понимании кощунства.

Когда на юге Ирана, в Абадане, был сожжен кинотеатр вместе со всеми зрителями американского фильма, это не было экономическим провалом, не было политическим провалом шахского режима и его американских советников. Провалилась идея, что американская цивилизация – это вся цивилизация (the civilisation) и ей противостоит только варварство. Противостоят ей, несмотря на общие корни, все великие культуры Запада, среди которых Америка – всего лишь одна из многих, один голос в хоре, а не хор в целом. И противостоят ей другие "хоры", другие сверхнациональные общности, другие древние пространства общей информации, с единым Святым Писанием, единым языком Святого Писания и единым шрифтом, связанным с эстетикой пластических искусств. Перечисляю, для простоты, только шрифты: латинский, арабский, деванагари, иероглифы. Это не просто знаки. Это зримые знаки незримых, но реальных духовных миров, которые не могут быть грубо унифицированы диктатурой CNN.

Необходимо использование спутниковых средств информации так, как на Западе разные партии используют перед выборами национальное телевидение. Необходима организация диалога и медленный рост взаимного понимания. Только в таком диалоге постепенно станут невозможными духовные вторжения, подобные переливанию крови другой группы, а с другой стороны – скандалы, подобные смертному приговору Рушди за книгу, которую духовные власти вправе лишь запретить читать своим адептам.

Отказ от уверенности одного культурного мира в своей несравненной правоте – один из важнейших шагов к переходу с передовой в тыл и от тыла – к миру, основанному на диалоге.

Один раз увидеть…

Один раз увидеть – больше, чем сто раз услышать. Это хадис, то есть частное высказывание Мохаммеда, не Коран, продиктованный Богом. Но сказано хорошо. Я знал, что израильтяне преобразили свою землю. Но из окошка автобуса я увидел зеленые холмы, между которыми вилось шоссе из аэродрома Бен Гурион в Иерусалим. То и другое было сделано людьми: и шоссе, и зелень. Шоссе не прорезало леса, не открыло дорогу вырубкам и пожарам – леса росли вместе с автострадой. Цивилизация не разрушала природу, а восстанавливала ее. В Норвегии цивилизация, развиваясь, оберегала природу; это прекрасно, но в Израиле человек творил заново заросли, украшавшие холмы. Бунин, в 1912 г., этой зелени еще не видел. Сегодняшний пейзаж показался бы ему сном.

Права на Палестину – спорные. Обетованная земля евреев стала святой землей христиан, а потом еще святой землей раннего ислама и местом, с которого Мохаммед вознесся в небо. Первый президент Израиля, Хаим Вейцман, говорил – и моя память сохранила его фразу: есть не одно, а два права на эту землю; наше право больше, потому что наша нужда острее. Сказанное в 1948 г., после гибели шести миллионов, это было правдой. Сейчас нужда – скорее в трущобах Газы. Но разрушение Израиля не насытит голодных. И за Израилем право добросовестного владения спорных территорий в течение нескольких десятков лет. Пусть это только владение, а не бесспорная собственность. Но владелец, насадивший в пустоши сад, вправе рассчитывать на признание каких-то его прав. Хотя это не отымает право на компенсацию у несчастных, полвека гниющих в лагерях беженцев. Их спровоцировали по радио бросать свои дворы, чтобы не мешать армиям Египта, Сирии, Ливана, Иордании и Ирака громить и жечь израильтян. Но отряды израильской самообороны победили. Лидеры, спровоцировавшие войну, умыли руки и оставили беженцев на попечение ООН, план которой – план мирного раздела – они отвергли. И платят за это не они, а беженцы. А лидеры используют их нужду в своей борьбе за господство.

Между тем земля, доставшаяся Израилю вопреки всем ожиданиям, украшалась и украшалась людьми, две тысячи лет не знавших чувства своей земли и только молившихся: на следующий год – в Иерусалиме. Земля сейчас – как икона в драгоценном окладе. Хотя огороды и сады играют ничтожную роль в экономике: сельским хозяйством занимаются сейчас 2% населения. Откуда же страсть к украшению земли? Ради доходов от туризма? Аверинцев писал, что венецианцы любят свой город не за красоту; наоборот, Венеция стала прекрасной, потому что венецианцы любили город, построенный в болотистой лагуне. Потом уже, через сотни лет, пришли доходы от туристов, любующихся древними палаццо. И в Израиле – как и во вселенной – в начале была любовь. Потом уже пришла красота любимой земли и после (быстрее, чем в Венеции, но после) доходы от туризма, от услуг туристам. Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать.

Красота земли нарастает по мере того, как дорога идет вверх, и достигает волшебства в Иерусалиме. Новые жилые кварталы лепятся по склонам холмов, не нарушая их суровой гармонии, отдельными пятнами застройки из местного кремового камня, не торчащих высотными зданиями, оставляющих куполам и колокольням их место в небе, широким кольцом вокруг стен старого города, возведенных Сулейманом Великолепным. И над этим сгустком истории и современности – никому не подвластное небо, не стиснутое домами (как в старом городе), небо, раскрывающееся на любом повороте дороги, небо, которое мы каждое утро, просыпаясь, видели из своего окна. Небо и холмы, холмы (700–900 м) и небо. Немудрено, что здесь складывалась религия единого Бога, не видного очам и не постижимого умом.

В Москве я несколько раз задумывался о том, что Израиль идет против рока; по меньшей мере – против течения истории; как в древности – против всего средиземноморского языческого мира. Местные ястребы напоминали мне иногда Гагена, обнажившего перед Кримгильдой меч Зигфрида (читатель простит мне, если я перепутал имена: не перечитывал "Нибелунгов" более 60 лет).

Само основание государства произошло в 1948 г., через год после того, как Англия ушла из Индии. Ветер с Востока задувал ветер с Запада, и по логике национально-освободительных фронтов, запоздалое вторжение из Европы должно было быть сметено, сброшено в море. Французы терпели поражение в Дьен-Бьен-Фу, за ними попытались удержать Южный Вьетнам американцы – и не удержали, де Голль отдал мусульманам французские департаменты Алжир, Оран и Константину, а заодно и пустыню с нефтью. А в Палестине арабов бьют и бьют, и кто – евреи! Только что уничтожаемые в Европе. И все попытки реванша рушатся. Израиль побеждает в 1948, 1956, 1967-м – и даже после очень тщательно и скрытно подготовленного наступления арабов в 1973 г. Это была глубокая рана, нанесенная их самосознанию. И когда рухнула надежда на полевую войну, десятки тысяч палестинцев, получивших высшее образование за счет ООН, стали учиться у европейских маргиналов технике террора. Некоторые формы террора удалось блокировать. Израильские самолеты не взрываются. Но против живых бомб нет безупречной защиты.

За короткое время Израиль потерял 9 млрд. долларов на испуге туристов. И самое страшное – не это. Можно подтянуть пояса, а к опасности уличных взрывов привыкнуть, как к обстрелам в блокадном Ленинграде. Неразрешима (по крайней мере, до сих пор) проблема неравномерного роста населения. Победа 1967 г. и последовавшая за победой аннексия увеличила число арабов – граждан Израиля (жители Западного Берега и Газы – не в счет). Арабов-граждан сегодня 1 млн. 200 тыс. человек. Через 20 лет они составят половину избирателей в кнессет (а через 30 – подавляющее большинство). Мне как участнику конференции дали папку с планами министров, как решить эту проблему. Все планы, в которые я вник, отчасти не выполнимы, а отчасти – при попытке выполнения – получат название нового апартеида. Интенсивность ненависти народов друг к другу не смягчилась – она растет и растет. И все глубже сознание несравненной своей правоты, укорененной в Коране (с одной стороны) и в Библии (с другой стороны). Хаима Вейцмана никто на конференции не вспоминал.

Мы прилетели 10 октября, а 11-го, во время экскурсии, еще не зная всех деталей (конференция проходила 12–14.X.2003 г.), я просто увидел весь этот клубок древних религий, вцепившихся друг в друга. Золотой купол мечети Омара возносился в небо прямо над Стеной Плача. Этот образ врезался в мое сознание как символ, как падение башен в Нью-Йорке. Только башни поразили тем, что падали, а мечети, церкви и Стена Плача – тем, что застыли в ненависти к ближнему, как Уголино в Дантовом аду.

Я почувствовал ударом сердца трагизм этого прекрасного города, повисшего над пропастью взаимной ненависти. Города множества святынь, не способных разжать стиснутые на ненавистном горле пальцы. И вдумавшись в этот коан (загадку, не разрешимую помраченным умом), я почувствовал на раннем рассвете, глядя в огромное иерусалимское небо: выход здесь – только через чудо, через примирение трех сестер-ненавистниц, трех наследниц Авраама, трех религий, возненавидевших друг друга в борьбе за владение вечной истиной. Без согласия каждой на второе место не может быть распутан иерусалимский клубок, наполняющий эфир аурой своих конвульсий. Религии стали дубинками, которыми политики бьют друг друга по голове. Ближневосточный детонатор взрывает во всем мире бомбы глобального террора. И нет спасения, если в каждом исповедании религия любви не победит религию ненависти.

Город под третьим небом

В кибуце на Голанских высотах фабрикуют майки с надписью: "Не робей, Америка! За тобой Израиль!". Майки живо раскупаются, хотя все понимают, кто впереди и кто позади. Но мира действительно нет нигде. Проблема всюду одна: как снять напряжение между нарастающей сложностью западной цивилизации и теми, кто хочет упростить ее, остановить разрушение традиций, втиснуть современность в прокрустово ложе схемы.

Каждая мировая религия – колодец в глубину, где горит вечно живой огонь. Но за тысячи прошедших лет колодцы стали самостоятельными святынями, более важными, чем сама глубина, и символами соперничества. Сегодня это помрачение сильнее, острее всего в исламе, но источник его общий. Нам всем не хватает чувства общей глубины; или, если заменить метафору глубины метафорой высоты, – не хватает чувства общего неба, открытого в Божью бесконечность над любым клочком земли, над любыми куполами, не хватает символов этой общей бесконечности, от которой трепещет сердце и тает всякая вражда. Мы все в плену замкнутости своей культуры и отчуждения от Другого.

Мой старый друг Израиль Аркадьевич Мазус рассказывал, что когда-то школьный товарищ его спросил: в чем разница между русской и еврейской верой? Мазус был небольшим знатоком богословия и ответил просто: "по Ветхому Завету око за око и зуб за зуб, а христиане должны прощать". "Отчего же они не простят евреев?" – удивился Борис Воробьев. Мазус не знал, что ответить. И многие другие не знают, не понимают, что Ветхий и Новый Завет – только условные названия двух частей Библии. В любой великой религии переплетается ветхозаветное с новозаветным, а порою и дозаветным, уходящим корнями в древнейшие племенные нравы. Есть ортодоксальные евреи, которые все прощают, даже гитлеровские лагеря смерти, и есть православные, которые и до Ветхого Завета не доросли; например, соратники Гонты и Железняка, которые вырезали младенцев из чрева беременных и зашивали туда живых кошек; а между тем, начинали восстание во имя Христа.

Иначе и быть не могло в реальной истории, где свет духа проходит через тупой человеческий мозг. Что такое Ветхий Завет? Завет с народом, с группой народов, священные основы государственного порядка. А Новый Завет – завет с личностью, для которой простая покорность Богу не насыщает сердца, с личностью, ищущей бытия в Боге.

Некоторые ветхозаветные книги толкуются христианами как пророчества о Христе. Они Его действительно подготовили, воспитали Его дух. И есть православные и католические богословы, которые этот дух гасят. Бердяев писал о Константине Леонтьеве, что можно его в известном смысле назвать православным, но христианином он не был. То есть была у Леонтьева привязанность к православному обряду, но вовсе не было христианского духа. Христианство Достоевского он называл розовым. Достоевский не успел ему ответить, но мог бы вспомнить своего Великого инквизитора, верующего какойто черной верой.

Ветхий Завет исторически древнее. Он сложился, когда личность еще не выделилась из племени, из народа. Но давно уже оба Завета действуют одновременно. Когда надо, христиане обращаются к Ветхому Завету, а когда надо – к Новому. Вот пример, который я уже приводил: Петр Великий обратился к архиереям с вопросом, что делать с сыном, посягнувшим на отца? Архиереи ответили, что по Ветхому Завету сын, посягнувший на отца, достоин казни; а по Новому Завету блудного сына надо простить. Петр выбрал то, что ему было удобнее. Так же действовали его предшественники. При Михаиле Федоровиче младенец, сын Марины Мнишек и Лжедимитрия, был повешен на серпуховских воротах. Казнь двухлетнего ребенка и под Ветхий Завет трудно подвести. Но государственные соображения требовали завершить череду самозванцев, и эти соображения победили. Церковь не осудила царя.

В других религиях явного деления на Ветхий и Новый Завет нет. Но одно дело – мекканские суры Корана, где только о милости и любви; другое – мединские суры, где даны законы войны и мира. Никакого обустройства народа из мекканских сур Корана нельзя вывести, и Мохаммеда сперва называли безумным поэтом; а царю Медины покорились.

Христос говорил: ищите Царствия Небесного, остальное приложится вам. Но он понимал, что заповеди блаженства – не для всех, и не отменял законов Моисея. Ветхий Завет – общая часть иудаизма и христианства. Иудаизм – это Ветхий Завет плюс Талмуд, плюс каббала, плюс хасидизм и другие движения. Христианство – это Ветхий Завет плюс Евангелие, плюс святоотеческие писания, плюс реформы Лютера и Кальвина.

Новозаветное учение, став государственным, или использует Ветхий Завет, или создает нечто подобное заново. Мусульманские законоведы, опираясь на мединские суры и хадисы, устные предания о Мохаммеде, выстроили школы государственного и частного права. Суфии, опираясь на мекканские суры и опыт соседних религий, прокладывали пути личного углубления – до встречи с Богом. Разрыва не произошло. После нескольких конфликтов суфии ужились с ортодоксальным исламом. Каббала и хасидизм остались в рамках иудаизма. Древний брахманизм разрешал самоуглубление только для духовного сословия, от остальных требовалось без рассуждений покоряться законам Ману и своей кастовой дхарме. Успехи буддизма, открывавшего каждому путь в глубину, заставили брахманов пойти на реформы, признать право на осознание Атмана за любым аскетом, оставившим касту. А жизнь тех, кто довольствуется мирским попечением, индуизм украсил яркими праздниками. В итоге, он обновился – и буддизм, не создавший ничего взамен кастового строя, был вытеснен со своей родины. Утвердившись за пределами Индии, буддизм создавал там новое "ветхозаветное" мироустройство или занял место в китайском разделении духовного труда. Учение Конфуция сохраняло в Китае государственный и семейный порядок, буддизм давал личности возможность самоуглубления.

Так или иначе, все средневековые религиозные культуры достигли полноты – каждая в своем регионе, врастая в местные традиции и перетолковывая их. Крупнейшим внешним сдвигом этой эпохи было разрушение Византии и захват Ближнего Востока исламом. Но порыв ислама захватить весь старый свет выдохся, не достигнув цели. Выдохся и порыв христианских мореплавателей разнести по всему миру христианство. Число субглобальных цивилизаций не изменилось: Запад, Ближний Восток, Южная Азия, Дальний Восток. И сегодня, когда мировая цивилизация строится без сложившегося общего неба, это небо возможно только как общее поле диалога великих религий. В этом диалоге идет превращение глухих стен между религиями в нечто прозрачное, не мешающее понимать соседа, видеть его внутренний мир, а не только внешние формы.

Этих прозрачных границ многие боятся. Боятся, во-первых, что границы вовсе расплывутся, распадутся стенки колодцев в глубину и все выйдет на поверхность, как это уже было в космополитизме XVIII в. Такой опасности нет в диалоге Бубера с Бердяевым, Томаса Мертона с Дайзэцу Судзуки и Далай-Ламой XIV. Личный опыт глубины всегда связан с каким-то колодцем, с каким-то прочным срубом. Отвергается только обожествление сруба, превращение буквы Писания в тюрьму духа. Однако опасность выхода на поверхность существует, и сопротивление диалогу – тоже часть развития диалога. Сопротивление заставляет все время проверять, не потерял ли диалог контакта с глубинным опытом.

Во-вторых, многим страшно, что через прозрачные границы легче переступить и паства разбежится, уйдет к соседям. Но бегут не изза легкости побега, а из-за силы отталкивания от омертвелой общинной жизни, окостенения, вялости, от духовной пустоты, казенщины. Томас Мертон, выросший в семье художников, формально протестантов, первый толчок веры пережил от византийских мозаик в старых римских церквях. Потом впечатление стерлось, но снова всплыло, когда он смотрел на лица молящихся в католических храмах. Лица прихожан в протестантских церквях казались ему будничными. Стараясь осознать это, он стал читать Жильсона, Маритена – и нашел у них подтверждение своей тяги к католицизму. На этом пути, подробно описанном в "Автобиографии веры", догматика католицизма пришла последней.

Екатерина Колышкина, судя по ее речи-проповеди, поразившей молодого Мертона, стала католичкой под влиянием шока от русской революции. В католицизме она увидела силу, способную устоять против мирового коммунизма. В годы Гражданской войны она разуверилась в Православной Церкви; но ее всю жизнь влекло к себе народное православие (пустынники, странники). И в ее своеобразное католичество вошли многие русские традиции. Книги Колышкиной называются – латинскими буквами – по-русски: "пустыня", "соборность", "странничество". Все эти книги основаны на русском опыте и перепроверены в жизни ее канадской общины. Менее всего Екатерина Федоровна занималась догматическим богословием.

Англичане, случайно заходившие в храм, где служил Антоний Сурожский, начинали иногда заходить во второй, третий раз, и, в конце концов, многие просили принять их в православие. Они не изучали богословие. Их захватывал Антоний. Он никого не вербовал, напротив, – требовал подождать, еще раз обдумать свой шаг. Но его община постоянно росла за счет англичан.

В современной России стремительно растут общины баптистов, пятидесятников. Одни привлекают своей нравственной цельностью, другие – своим эмоциональным культом. Православие без всякого диалога выталкивает к ним своих прихожан. Выталкивает, потому что не может освободиться от своей косности. В подлинном диалоге личность не теряет, а лучше осознает себя, собственную глубину, и учится любви к ближнему, учится чувствовать за словами сердце, за буквой дух, учится видеть ближнего не извне, а изнутри, не как чужого, а как родного. Но родного, имеющего свое лицо.

Когда мы думаем о чужой культуре, о чужом вероисповедании, мы начинаем со взгляда извне, и на первое место выходит массовое, поверхностное, а глубинное остается скрытым, когда же мы думаем о своем, то наше понимание окрашивает личный духовный опыт, память сердца. У о. Павла Флоренского, человека вдохновенного, но лишенного трезвости, это приводит к полемике, направленной в противоположные стороны. По его словам, индуистская мистика – чревная, католическая – головная и только православная – от сердца.

Между тем, в заметке о православии он оценивает русское православие так, что напечатать ее мог только католический журнал "Символ". В первом случае он свой личный внутренний опыт отождествляет с православием, и выходит незримое православие. Я имею в виду слова Августина: не всякий, кто принадлежит к зримой церкви, принадлежит к церкви незримой; и не всякий, кто принадлежит к незримой церкви, принадлежит к церкви зримой. Упустив это различие, о.Павел противопоставляет незримое, лично пережитое православие зримому, исторически явленному католицизму. Во втором случае его внутренний опыт противостоит зримому православию. Если свести обе характеристики, выходит что-то вроде определения демократии Черчиллем: худший образ правления, если не считать всех остальных (которые еще хуже).

Вл. Антоний выражал свои предпочтения мягко, примерно так: в протестантизме многого недостает, в католицизме много лишнего. Это похоже на "Сказку о бочке" Свифта. Возможно, Антоний просто припомнил ее, процитировал оценку Свифта. Только у Свифта идеальное равновесие мыслится в англиканской церкви, а у Антония – в православии. И опять это незримое православие, православие личного опыта Антония Блума, где главную роль играет его личная встреча с Христом. Когда же он думает о зримом, историческом, реальном православии, то оценивает его очень резко: "не теряем ли мы шанс стать из церковной организации Церковью". То есть зримое православие даже церковью нельзя назвать, церковью, в которой ощутимо присутствие Христа. Такие противоречия встречаются на каждом шагу, и задача диалога – осознать их, научиться видеть, чувствовать сердце другого, а не только оболочку слов.

Тогда, если действительно видеть Другого до глубины сердца, чувство превосходства своего пути, своего языка исчезает. Хотя различие путей, различие языков остается. Оно связано с различием культур, его нельзя устранить, не превращая человечество в одну безликую массу. Своеобразные физиономии Запада, ислама, Индии, Дальнего Востока – богатство человечества, и в любой великой культуре возможны взлеты мистиков к непостижимому. Но передавать этот опыт можно только словами, понятными каждому в этом месте, в этот век. Никакое эсперанто не заменило живые языки со всеми их неправильностями и со всеми неожиданными возможностями. Во время одного из круглых столов одна из участниц бросила замечательную фразу: "Я за глобализацию, но такую, которая никогда не достигает окончательной цели".

То, что сегодня происходит в мире, можно сравнить со становлением общенационального патриотизма. В XIV в. его нигде в Европе не было. Сегодня он всюду победил, но чувство малой родины не исчезло; особенно это заметно в странах, сравнительно недавно объединившихся, – в Германии, в Италии. Но даже в России, где местные привязанности сознательно стирались Иваном III и его наследниками, осталось чувство малой родины северян, волжан, сибиряков… Можно перенести это в духовную область и сказать, что православие – малая родина восточных славян, христианство – большая родина, связывающая русских с немцами, французами, итальянцами… Ставя чрезмерный акцент на малой духовной родине, мы как бы возвращаемся к XIV веку, когда нижегородцы воевали с владимирцами. Экуменизм – это развитие чувства большой духовной родины, не зачеркивая привязанности к своей малой родине. Так же не должно зачеркивать ни большой, ни малой родины становление чувства нашей планетарной родины. Оно не может не складываться в современном мире, где взрывы в Эр-Рияде сливаются со взрывами в Хайфе и в Москве в один глобальный кошмар. Тех, кто упирается, судьба тащит, тащит нас к солидарности – духовной, моральной и, наконец, полицейской. Над небом малой родины и небом большой родины разворачивается третье небо, планетарное. Оно пока осознается только в диалоге. Но уже намечаются общие праздники, праздники братства религий – традиция, начатая Далай-Ламой XIV. И, может быть, еще припомнится образ Розы Мира, созданный Даниилом Андреевым.

Только с третьего, планетарного неба становится видно, что иерусалимский клубок – символ планетарного клубка и угроза Иерусалиму – символ общей угрозы. Над всеми нами распростерлось третье небо, небо, свободное от границ, физически очевидное над холмами Иерусалима. Этот город уцелеет, если станет одной из столиц диалога, одним из воплощений воли к третьему небу. И всякий город на земле не сможет иначе уцелеть, только в Иерусалиме это видно простым глазом, и третье небо подступает к каждому дому, и единый Бог молча взывает к каждому сердцу: не рвите меня на части.

Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5. Часть 6. Часть 7. Часть 8. Часть 9. Часть 10. Часть 11. Часть 12. Часть 13. Часть 14. Часть 15. Часть 16. Часть 17. Часть 18.

Продолжение следует

Источник: Померанц Г.С. Дороги духа и зигзаги истории. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. - 384 с. - (Российские Пропилеи)


© Портал-Credo.Ru, 2002-2021. При полном или частичном использовании материалов ссылка на portal-credo.ru обязательна.
Пишите нам: [email protected]