Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Г.С. Померанц. Дороги духа и зигзаги истории. Часть 4. Сквозь смуту. В пространстве без дорог. Новое нестяжательство. [религия и культура]


 В пространстве без дорог

Когда Бакатин баллотировался в президенты, он пошутил: сделать из капитализма социализм – все равно, что разбить яйца и изжарить омлет. А сделать из социализма капитализм – значит превратить омлет в сырые яйца. Шутка мне понравилась, я ее запомнил. В моих глазах она извиняла неудачи Горбачёва, Ельцина, Гайдара. И довольно долго я отказывался критиковать нелепые решения. Я не знал лучших. Только бездействие Москвы, когда армян в Сумгаите три дня подряд резали, насиловали и жгли на кострах, я назвал преступлением. И не только против человечества, а против государства, которым они (лидеры) правили. Государство, допустившее резню, дает сигнал к мятежу. Теперь кто смел, тот два съел. И многие (в том числе чеченцы) это поняли. В Сумгаите надо было дать войскам приказ стрелять на поражение, арестованных судить военно-полевым судом и расстреливать – и удержать лавину насилия, которая с тех пор пожрала сотни тысяч. Это во мне заговорил гвардии лейтенант, и я думаю, что он был прав.

А в экономическую политику я по-прежнему мысленно не вмешивался. Еще в 50-е годы мне пришлось прочесть Хайека, Мизеса, прочел и их противников и понял, что в этой области у меня нет интуиции. Послушаешь Ленина – Ленин прав, послушаешь Мартова – Мартов прав, говорил Плеханов на II съезде. Так и я. Другое дело – теория цивилизаций. Удачи и ошибки Шпенглера, Тойнби, Гумилева, Хантингтона я замечал на лету и мог строить собственные схемы. Но экономика… не моя это область, и надо молчать.

Однако шли годы, и мы одни топтались вокруг омлета. В Восточной Европе и в Китае дела довольно быстро пошли на лад. Чехи и поляки вернулись к традиционному порядку, Китай – к чему-то вроде НЭПа в редакции Бухарина и Дэн Сяопина. Видимо, там жарили не омлет, а яичницу-глазунью, в которой каждое яйцо сохранило свою индивидуальность, и главное – не так долго. В первый же мой выезд за рубеж, в 1990 г., меня спросили (на восточноевропейском семинаре во Франкфурте), почему у нас всё не ладится. И я сразу сказал в ответ то, что могу сегодня только развить: мы на 25–30 лет, на целое поколение дольше вползали в Утопию. Целое поколение вымерло. Последнее поколение, сохранявшее живую связь с традицией (а без традиций никакая история не складывается, даже в революционные эпохи).

И не поровну вымирали люди. Примерно двадцать лет, от ленинского Красного террора до сталинского Большого террора, осознанно истреблялись или бежали через границу целые социальные слои. Сперва – верхний слой, самый европеизированный; затем – техническая интеллигенция (за мнимое вредительство); затем – не спившееся, не лодырничавшее крестьянство, становой хребет народа, объявленный кулачеством; одновременно взрывались сельские церкви, священников арестовывали, а крестьян, пытавшихся протестовать, записывали в подкулачники. После тайного голосования на XVII съезде (292 голоса против Сталина) были уничтожены реликты ленинской партии, сохранявшей возможность довольно широких дискуссий, критики и исправления ошибок. Вместо нее была создана партия гитлеровского типа, слепо преданная Вождю и готовая шагать за ним в открытую пропасть. Наконец, подозрительной стала армия. И накануне войны арестовано и по большей части расстреляно 80% высшего командного состава, 50% среднего…

То, что мы при этом выиграли войну, трудно объяснить. Помогали союзники? Они и Чан Кайши помогали – удерживать фронт в Сычуани. Территория? Она и в Китае не была до конца освоена японцами. Зима? Но в 1942/43 г. она вовсе не была суровой, и немецкая армия, померзнув в 1941/42-м, оделась потеплее (как и русские после финской кампании 1939–1940 г.). В ноябре-декабре 1942 г. степь была чуть-чуть припорошена снегом. На моих глазах эмка командира дивизии ехала по целине, и по целине же я шагал, выйдя из полуокружения 9–11 января 1943 г. (эсэсовская дивизия, сохранившая только семь танков после разгрома под Тацинской, столкнулась в своем отступлении с нашей дивизией, сохранившей по 10–12 пехотинцев в полку и ни одного бронебойного снаряда). Отчего же попал в плен Паулюс?

Мне кажется, самое главное отметил Достоевский в "Записках из мертвого дома". Каторжники не выносили медленного, методического труда и просились получить урок, то есть выполнить в два раза большее задание, а потом завалиться на землю. Так развивалась год за годом советская экономика: порывами, штурмами. Так развивалась и война. Когда вода доходила до горла, к русскому солдату, офицеру, генералу приходило второе дыхание, энергия стресса. Илья Муромец слезал с печи и совершал геройские подвиги. Любимой нашей песней в 3-м батальоне 291 гв.с.п. была песня про Ермака, и с особым вдохновением пелось: "Беспечно спали средь дубравы…"

Подчеркнутое слово я всегда произносил с дрожью в сердце. Касок мы никогда не носили. Пароля и отзыва я никогда не знал. Спрашивали в темноте, – я отвечал "свои". Немецкие разведчики спокойно отвечали так же и проходили сквозь наши боевые порядки…

В мирное время, на современном производстве, так действовать нельзя. Катастрофа в Чернобыле – одно из следствий беспечности. Но и выигранная война – тоже. Беспечность – изнанка легкости, изнанка полета над страхом, который хотя и не всё, но многое решал.

В упомянутый уже первый мой выезд на Запад, в Висбадене, я был поражен, что на заводе нет склада готовой продукции. "Вы никогда не перевыполняете плана?" – спросил я хозяина. "Зачем? – возразил хозяин. – Мне заказали столько-то деталей к такому-то числу. В назначенный срок приезжают грузовики и забирают с конвейера последнее". Этот немецкий образ деятельности, очевидно, лучше в экономике, но на войне победа, достигнутая строго, по плану, может обернуться поражением. В 1941 г. Красная армия была разгромлена. Остатки отступали в хаосе, но в этом хаосе отдельные части продолжали сопротивление, видимо бессмысленное, и продержали немцев до жестоких морозов. Геббельс объяснял это примитивностью русского характера, неспособностью понять, что война проиграна. Но Геббельс сам не все понял. Типического русского солдата хаос не деморализует, наоборот – вдохновляет на упорство отчаяния. И победа вермахта выдыхается, кончается новым, более растянутым фронтом, большей опасностью прорыва растянутых линий.

Вермахт победил в 41-м году – и покатился назад. Тогда русским помог мороз. Но еще одна победа, в 1942 году, кончилась тем же без помощи мороза: видимо бессмысленным упорством Сталинграда, энергией стресса, повторявшейся еще раз, когда отступать было некуда – как в Одессе, Севастополе, Ленинграде, Туле. Я разговаривал с сержантом Лагутиным, поседевшим в Севастополе, в штыковых боях. Я видел своими глазами краешек Сталинградской битвы. Да, была пальба с левого берега Волги по своим, пытавшимся бежать, – но было и мужество отчаяния, вдохновение полета над хаосом. И в конце концов хватило двух наскоро подготовленных танковых корпусов, чтобы окружить Паулюса и переломить ход войны.

И тогда чело Сталина увенчал венок победы. И тогда случилось великое несчастье: сталинский стиль врезался в сердце народа. Еще плетутся за пенсией бабки–долгожительницы, помнящие "блядскую" коллективизацию, упоение лодырей и пьяниц, грабящих зажиточные семьи. Но все перекрыла победа. И народ, ничего не получивший от перестройки, все чаще повторяет: нужен новый Сталин.

То, что не нашлось в партии ни одного Дэн Сяопина – это их позор. Или их несчастье: все головы, возвышавшиеся над посредственностью, безжалостно срубались. Уцелели только ничтожества. Первым секретарем после Сталина не мог стать ни один выдающийся человек. И ничтожества грызлись с ничтожествами, принимая ничтожные решения. Ладно, это их дело. Но то, что мы, постсоветское общество, за десять лет относительной свободы не сумели создать ни одной путной партии (а следовательно – и парламента), – это наш позор. Прежде всего позор, а потом уже несчастье. Потому что во время войны совокупность несчастий была побольше, и все-таки позора не было: мы победили. А в 90-е годы победил мертвый груз прошлого: КПРФ на левом фланге, Патриархия, подобранная КГБ, – на правом, а в экономике – переплетение теневого капитала с бандитизмом и коррупцией. Тяжкий груз. Но он не объясняет, почему ясной идеи, способной захватить, не было ни у одной политической группы. Разве "Яблоко" – лозунг выхода из политического кризиса? И люди собирались вокруг имен, мгновенно набиравших рейтинг и так же быстро терявших его. Вот приедет барин, барин нас рассудит…

Не нашлось в русском обществе ни одного политического гения, ни одного одаренного политического коллектива. Оказался вещим анекдот, придуманный про патриарха Пимена: будто он, изучив марксизм, пришел к выводу, что конец света возможен в одной, отдельно взятой стране. Как бы ни развернулся кризис западной цивилизации, мы уже сегодня покатились по наклонной плоскости. И я думаю, что это надолго, быть может, так же долго, как в Италии XVI в., в Испании XVII в., в Германии после Тридцатилетней войны.

Только одна остается надежда: на взрыв духовных сил, не признающих власти социального упадка. В период упадка Италии творили Леонардо, Микеланджело, Рафаэль. В XVII в. были созданы все духовные сокровища, которыми до сих пор гордится Испания (да и вся Европа). В разоренной, униженной Германии, потерявшей две трети своего населения, творил Иоганн Себастьян Бах. А время Рублева?

Когда человек в тупике, он либо впадает в отчаяние, либо уходит вглубь, открывает царствие, которое внутри нас, и находит неистощимый источник сил. Так и народы в глубинах падения находят источники будущего подъема. Так Августин в разоренном, изнасилованном городе писал свою исповедь, которая до сих пор, через полторы тысячи лет с лишим, находит вдохновенных читателей. Ничего другого и нам не остается.

Одной из первых моих статей, опубликованной еще в "Гласности" Сергея Григорянца, была статья, что школа для нас важнее экономики. Через несколько лет я повторил это на совещании в мэрии и был ошикан. Пусть меня ошикают в третий раз. Я надеюсь, что нашим вкладом в развитие мировой культуры будет то, что я могу здесь только очень коротко очертить: поиски внутренней гармонии во внешнем хаосе, в нарастающей сложности и запутанности цивилизации, которая с каждым веком становится все более сложной, запутанной, все более чреватой срывами в хаос. И в центре моего внимания остается по-прежнему семья, основанная на любви, где дети растут в облаке сердечной нежности; школа, помогающая подростку стать личностью, стать самим собой, выбрать свое в потоке чужого; и, наконец, – свобода совести в поисках духовной глубины.

Сейчас другое время, другой исторический тупик, другой мыслимый выход из него. И все же что-то общее есть. Чему мы радовались зимой 41/42 года? Немцев, окоченевших от мороза, отодвинули от Москвы совсем ненамного. Крупное продвижение удалось только в сторону Великих Лук. Во второй половине февраля засияло солнце, подмораживало ночью, а днем стало тепло и, главное, – ясно. В синем небе закружились, играя, пикирующие бомбардировщики. Я успел один день полюбоваться ими, а потом меня вывезли, покалеченного и контуженного, на излечение.

В госпитале солдаты делились одними и теми же впечатлениями: не война, а одно убийство. Без поддержки с воздуха мы стали живыми мишенями. Надо было зарываться в землю, а Сталин, не имея опыта современной войны, требовал продолжать наступление. После огромных потерь наступательные боевые порядки легко прорывались, ловушки захлопывались. Дело кончилось катастрофами. На Северо-Западном фронте (где попал в плен Власов, герой битвы под Москвой), на Керченском полуострове и, наконец, – под Харьковом.

Слава Богу, у Гитлера закружилась голова от раскрывшегося простора, и он приказал наступать по двум расходящимся направлениям, к Волге и на Кавказ. Это нас еще раз спасло, как прежде – отсутствие у немцев зимнего обмундирования. Но прошли полтора–два года, пока импровизированное войско, сменившее разгромленные и попавшие в плен полки, превратилось в четко работавшую военную машину. После прорыва рядовой состав пехоты, истраченный почти до нуля, пополняли "трофейными солдатами", т.е. жителями освобожденных областей, – и гнали на прорыв следующей укрепленной полосы. А мы, ветераны (когда это мы успели стать ветеранами?), шли в бой весело, как гладиаторы.

Миллионы людей были захвачены полетом над страхом. Если бы этот полет они сумели перенести в гражданское общество, с его требованием гражданского мужества! Но новые волны террора быстро поставили ветеранов на место.

Войну мы выиграли благодаря моральной решимости, родившейся под Москвой, решимости на сорок месяцев игры со смертью. Сейчас рождается другая незаметная решимость: на сорок лет подъема по лестнице, движущейся вниз, в школах и в приходах. Решимость на почти сизифов и почти неоплаченный труд.

Кажется, что Чичиковым никто всерьез не противостоит – разве Скалозубы и Федьки Каторжные, требующие своей доли (и получающие ее). Но крайность рождает крайность. Первые похождения Чичикова вызвали контрдвижение, замеченное Тургеневым в статье "Гамлеты и Донкихоты". С его легкой руки Гамлеты и Донкихоты получили полное русское гражданство. И как во всем русском восприятии европейского, то, что в Европе существовало по отдельности, в России стало единым целым. Из датского принца и испанского гидальго вышел новый русский характер. Иногда – с перевесом гамлетовского, иногда – донкихотского, но в единстве друг с другом. Я это знаю по себе. Мой любимый герой – Гамлет, но сколько раз я сражался с ветряными мельницами! А Петр Григорьевич Григоренко – прославленный Дон Кихот, но с какими глубокими гамлетовскими размышлениями! Я ставил эксперименты над самим собой, чтобы понять, он старался понять, чтобы действовать, но мы прекрасно друг друга понимали.

Этот тип, гамлетовски-донкихотский, не исчез. Он и сегодня разбросан по России. Его нельзя поверстать в линейные батальоны, но он действует – в школах, в больницах, в некоторых приходах. В начале перестройки я писал, что сдвиги в школе для нас важнее экономических сдвигов. Потом я писал о несостоявшейся роли Церкви. Я и сейчас пишу о том же самом. Нестяжатели, развеянные учениками Иосифа Волоцкого по лицу Земли, не перевелись, они пишут мне письма, они и сегодня ищут опоры в собственной духовной глубине и втягивают в свои искания небольшие группы (а большие и не нужны, чтобы сложилось творческое меньшинство).

Дело движется медленно, слишком медленно, сравнительно с темпом глобальных перемен, официальные структуры не помогают, но все же дело движется по всей широкой области культуры. Уже было сказано, одним из прорабов перестройки, что рынок без нравственных норм – это кошмар. И рыцари печального образа сражаются с этим кошмаром, с донкихотской нравственной решимостью и с гамлетовским сомнением в массовых фантомах. Есть какой-то шанс, что они добьются своего. Кто доживет – увидит. А если нет – останутся книги в переводе на английский и китайский язык и проблема для историков: чем была Россия.

Новое нестяжательство

4 августа скончался Антоний Блум. Смерть человека в возрасте 89 лет нельзя назвать безвременной. Но для многих из нас это случилось безвременно. Хотелось, чтобы он нас пережил, а не мы его. С первых книжек, попавших мне в руки в начале 70-х годов, я почувствовал его превосходство, превосходство глубины. Врезалась в память фраза: молитва – целое измерение бытия. Без него человек не полон. Я сразу поверил и стал искать входа в это измерение.

Были вопросы, в которых я с Антонием не соглашался. Но они относились к политической поверхности или к стандартам вероучения, которые Павел назвал буквой. У меня другая биография, и она подсказывает мне другой взгляд на Николая II, а роль буквы в беседах Антония из года в год падала. Бог с ними, с буквами. Когда он или Томас Мертон или Мартин Бубер говорят из своей глубины, я им верю больше, чем себе, – так же как я в иных тонких духовных вопросах верю Зинаиде Миркиной больше, чем себе. Верю – не по принципу, а мгновенным решением сердца. Я думаю, что Антоний входит в маленькую группу великих созерцателей, о которой писал Томас Мертон в предисловии к своей книге "Христианские мистики и дзэнские старцы" примерно так: несмотря на огромное различие традиций, есть нечто, связывающее католического монаха и дзэнского старца, в противоположность моим соотечественникам, ведущим "агрессивно несозерцательный образ жизни". Я согласен с этим определением. Созерцание известной высоты, достигая вершины своей веры, перешагивает через эту вершину и оказывается в дружеском кругу созерцателей, дух которых витает над буквой, с которой они остаются связанными, как со своей малой родиной, – но не жесткой связью. Здесь точка, в которой трудно удержаться: сохранить связь и в то же время сделать ее гибкой – нелегкое дело. Антоний назвал эту задачу – идти по Божьему следу. Очень многие этот след теряют. Но продолжу то, чем я ему обязан.

Антоний оставляет в памяти сердца десятки случаев, когда люди находили выход, подсказанный Святым Духом, выход из очень трудных проблем. Эти случаи, пересказанные Антонием, из собственного опыта или из опыта его друзей, подымаются до уровня евангельских притч. Антоний не сразу научился так учить, не учительствуя, не поучая. Сперва он повторял стандартные формулы, но по мере того, как рос его опыт и росла его молитвенная уверенность в глубине, он просто рассказывал, как было, и этот рассказ учил того, кому он был впору, не навязывая ему прописей и не скрывая сомнений.

Я обязан ему поддержкой в мужестве открытых вопросов. Он не боялся жить с открытыми вопросами и годами вглядываться в них, прежде чем найти ответ, а иногда так и не находя ответа, но отвергая ложные, мнимые ответы. Здесь он очень близок к Кришнамурти. Но Кришнамурти требует порвать со всякой памятью прошлого, а Антоний этого не делает: он сохраняет образ "Божьего следа", связанный с поведением "Господина субботы", нарушавшего принципы, когда они становились абсурдом.

Я благодарен Антонию за удивительно простые, доходчивые образы и определения, которые он иногда вдруг находил, например: "Каждый грех – это прежде всего потеря контакта с собственной глубиной". Или такая картинка перехода от несказанного к слову: пока лодку несет по волнам, не находишь никаких слов, как это описать, но вот лодку выбросило на берег. Ты выскочил, под ногами песок, а в голове еще переливаются волны. Вот в этот миг приходят слова…

Или один случай, пересказанный Е.Л.Майданович: "Трезвость важнее, чем вдохновение", – сказал владыка. Я мгновенно возразил ей: "Это для него, потому что вдохновение всегда с ним". Елена Львовна подумала и сказала: "Да, я замечала, что иногда в глазах его разгорался огонь – и он сейчас же приглушал его".

Антоний прекрасно понимал, что вдохновение, доходя до экстаза, – опасность, иногда смертельная. Я не сразу понял это, экстаз долго казался мне вершиной религиозного опыта. Жизнь научила меня – к счастью, не на моих собственных ошибках. Я знал молодую женщину, которая домолилась до шизофрении и выбросилась с 14-го этажа. Я беседовал с иерархом одной из церквей, который домолился до голосов, обвинявших Богородицу в убийстве. Я с этой точки зрения обдумал опыт гениального экстатика, Раджнеша, увлекшегося призрачной целью привести к благодати целую толпу хиппи и павшего, как Люцифер, соблазнившись мнимым успехом. Я понял, что аскеты не зря учатся трезвению в благодати и вл.Антоний, или св.Силуан – образцы такого равновесия благодати и трезвения. И глубже понял подобные образцы в практике дзэн, с которой знакомился по книгам.

Но вот здесь слабый пункт – не в личности Антония, а в его упоминавшейся уже речи 8 июня 2000 г. Сейчас совершенно ясно, что это завещание, что вл. Антоний догадывался о своей болезни и говорил как бы со смертного одра, чувствуя себя свободным от обязанностей перед коллегами по Синоду. Иначе он, конечно, не сказал бы фразу, почти немыслимую в устах митрополита: "Не упускаем ли мы момент, данную нам возможность стать из церковной организации – Церковью". Это очень жесткое описание нынешнего положения дел.

Что же нужно сделать? "Нам нужны верующие, – люди, которые встретили Бога". Если перевести с языка Антония на общепринятый, – нам нужны люди, пережившие мистический опыт и способные повторить, вместе со св. Силуаном: "Я не верю в Бога, я знаю Бога". Антоний сознает дерзновение своих слов и пытается их немного смягчить: "Я не говорю в грандиозном смысле; не каждый может быть апостолом Павлом, – но которые хоть в малой мере могут сказать: Я Его знаю! И он, и она, они тоже нечто подобное знают, и мы можем вместе стоять, даже если у нас обычаи разные".

Но что такое малая встреча? До какой степени малая встреча может быть малой, оставаясь Встречей? Я пережил встречу с человеком, испытавшим встречу, с Зинаидой Миркиной, – это было, собственно, Узнавание встречи, но одного узнавания было достаточно, чтобы совершенно изменить мою жизнь, дать твердую веру в образ Бога, который был явлен в стихотворении "Бог кричал". Перед этим у меня были экстатические состояния, но они не перевернули мою жизнь, и я сразу согласился с Мертоном, прочитав у него, что такие экстатические состояния – только зарницы встречи. Встреча, как это слово употребляет Антоний, означает полный переворот жизни. Тут самое малое уже лежит в очень высоком ряду и бывает достаточно редко. Встреча – узнавание, переворачивающее жизнь. Иначе не стоит вспоминать ни Савла на пути в Дамаск, ни Андрея Блума, читающего Евангелие от Марка. Если впечатление не перевернуло нас полностью, можно назвать его прикосновением к огню, может быть, окунанием в огонь, как при очень глубоком созерцании рублевского Спаса, но это не второе рождение. Савл не стал Павлом.

Тут я на время замолкаю как созерцатель и задаю простой вопрос. Много ли людей, испытавших второе рождение, то, что Экхарт назвал смертью скоропостижной – смертью в ветхом Адаме и рождением в новом? Я думаю, даже простое узнавание рассказа об этом, как подлинного, даст возможность слепить "творческое меньшинство"; но не более. Хорошо, если в этом меньшинстве выварится соль, годная посолить массу людей, потянувшихся к религии. Но из одной соли Церковь нельзя выстроить. Возникает проблема диалога с обыденным, помраченным суетою умом, с обрядоверием, кумиротворением и пр.

Здесь кстати вспомнить трудность, о которой уже было говорено. Дар узнавания пересекает границы вероисповеданий; он собирает людей скорее в религиозно-философскую общность; на этой основе можно создать религиозно-философское общество, но не Церковь. Возможен, однако, диалог такого общества с Церковью, как в дореволюционной России, и возможно, что часть людей, обладающих даром узнавания, будет бхактами Христа, то есть сердцем тяготеть к Христу, но постановления Вселенских соборов для них теряют свою жесткость. Бхакты Христа составляют незримую церковь; а где же границы церкви зримой? Где предел их прозрачности?

Это в конце речи, а в начале почти о том же: "Если мы будем просто без конца повторять то, что было сказано раньше, давно, то все больше и больше людей будут отходить от веры… и не потому, что то, что раньше говорилось, неверно, а потому, что – не тот язык и не тот подход. Люди другие, времена другие, думается по-иному, и мне кажется, что надо вкорениться в Бога и не бояться думать и чувствовать свободно".

Конец речи показывает, какая это трудная задача. Вселенские соборы зашатались. Что же остается твердым? Связь сердца с сердцем?

Мне этого довольно. Однако нет никакой надежды, что такая программа встретит массовую поддержку в церковной организации, которая существует на сегодняшний день. Есть системы, которые не поддаются обновлению. Они либо существуют какие есть, либо рушатся. Даже католицизм, с его опытом перемен, с трудом пережил аджорнаменто. К православию, основы которого не менялись с VIII в., страшно прикоснуться, и это может удержать многих честных людей, с болью сознающих пороки Церкви. Другие же будут переходить в общины баптистов, пятидесятников, адвентистов седьмого дня и т.п. Среди интеллигентов возможны успехи буддизма. Но это движение по поверхности; а как найти путь вглубь? Возможен ли он в православии? Останется ли оно неподвижным, окаменелым? Или какое-то меньшинство продолжит то, что начал вл.Антоний? И кто-то будет разрабатывать учение о Божьем следе, пересекающем все принципы – в том числе и богословские, и пытаться продолжать в России то, что вл.Антоний начал в Сурожской епархии? Здесь стоит вспомнить пророчество матери Марии (в миру Елизавета Кузьмина-Караваева), высказанное в Париже, в 1936 г., на монашеском собрании в присутствии митрополита Евлогия:

"Если в Церковь, одаренную терпимостью и признанием со стороны советской власти, придут новые кадры, этой властью воспитанные… Сначала они, в качестве очень жадных и восприимчивых слушателей, будут изучать разные точки зрения, воспринимать проблемы, посещать богослужения и т.д. А в какую-то минуту, почувствовав себя наконец церковными людьми по-настоящему, по полной своей
неподготовленности к антиномическому мышлению, они скажут: вот по этому вопросу существует несколько мнений – какое из них истинно? Потому что несколько одновременно истинными быть не могут. А если вот такое–то истинное, то остальные подлежат истреблению, как ложные. Они будут сперва запрашивать Церковь, легко перенося на нее привычный им признак непогрешимости. Но вскоре они станут говорить от имени Церкви, воплощая в себе этот признак непогрешимости. Если в области тягучего и неопределенного марксистского миропонимания они пылают страстью ересемании и уничтожают противников, то в области православного вероучения они будут еще большими истребителями ересей и охранителями ортодоксии. Шаржируя, можно сказать, что за неправильно наложенное крестное знамение они будут штрафовать, а за отказ от исповеди ссылать в Соловки. Свободная же мысль будет караться смертной казнью. Тут нельзя иметь никаких иллюзий: в случае признания Церкви в России и в случае роста ее внешнего успеха она не может рассчитывать ни на какие иные кадры, кроме кадров, воспитанных в некритическом, догматическом духе авторитета. А это значит – на долгие годы замирание свободы. Это значит – новые Соловки, новые тюрьмы и лагеря для тех, кто отстаивает свободу в Церкви. Это значит – новые гонения и новые мученики и исповедники.

Было бы от чего прийти в полное отчаянье, если бы, наряду с такими перспективами, не верить, что подлинная Христова истина всегда связана со свободой, что свобода до Страшного суда не угаснет окончательно в Церкви, что наше небывалое в мире стояние в свободе имеет характер провиденциальный и готовит нас к стойкости и к подвигу…"

То, о чем говорила Мать Мария, очень давно началось, гораздо раньше советской власти. Георгий Петрович Федотов назвал духовной трагедией XV в. затаптывание следа, оставленного Нилом Сорским и другими нестяжателями. Затоптали накрепко, со всем наследием "исихии", со всеми глубинами богословия, и только филологи открыли все это, и Церковь задним числом причислила Нила к лику святых. И оказалось, что в споре преп.Нила с Иосифом Волоцким не было столкновения действительной догмы с действительной ересью. Была политическая интрига против конфискации феодальной собственности Церкви. Сколько веков понадобится теперь, чтобы признать правду меньшинства, правду соли быть солью?

Я окунулся в память нестяжателей, путешествуя летом 2003 г. по русскому Северу. Там всюду их следы, неповторимые следы аскезы, так же не похожей на традицию пустынников V в., как Соловки – на Фиваиду. Я вспомнил там и твердил, бродя среди валунов, название духовного стиха – "Мати зеленая пустыня". Летом зеленая, зимой – белая, требующая не иссушения плоти, а напряжения всех сил, чтобы не окоченеть насмерть в долгие зимние холода…

Мати зеленая пустыня… сегодня мы губим эту мать свою, вырубаем и выжигаем леса. А между тем, леса – не только физическое спасение от ядов цивилизации, а духовное спасение. Мне бросилось в глаза, что у Беккета, у Венедикта Ерофеева нет убежища от абсурда, в который уперлась история, нет ни одного дерева, чтобы увидеть его и вопреки всему быть счастливым. "Пустое небо, сжавшийся человек и каменная земля", – по-своему гениально сказал Беккет. Так же гениально, как Сартр: "Другой отнимает у меня мое пространство. Существование Другого – недопустимый скандал".

Идея прогресса, втянув человека в историю, оторвала его и от Бога, и от космоса, и от других людей, и когда все это совершилось, прогресса тоже не оказалось. Всего-навсего движение от примитивной цельности к запутанной сложности, и чем сложнее, тем чаще аварии, кризисы. Разочарование перестает быть делом единиц, опередивших свой век, оно становится уделом десятков, сотен тысяч, миллионов. Ничего утешительного. И выносить пустоту цивилизации можно, только выйдя из ее плена, найдя другие источники утешения: в созерцании природы, искусства (вплоть до следа Божьего, запечатленного в них), в созерцании образа Божьего в человеке, в служении этому образу:

Когда б мы досмотрели до конца
Один лишь миг всей пристальностью взгляда…

Если наши современники думают, что они любят природу – они любят только удовольствие от природы (Штейнер придумал ад для таких любителей природы). Они любовь двух людей понимают как обоюдное удовольствие, а не служение образу Божьему в любящих. И не умеют они вглядываться ни в природу, ни в человеческие глаза до чувства бесконечности. Не умеют отвечать на внешнюю бесконечность дыханием внутренней бесконечности. И перекличка двух внутренних бесконечностей им не понятна. Все, что придает жизни смысл, требует от нас служения. И мати зеленая пустыня без служения ей погибнет, и мы без нее погибнем, и техногенный мир все завалит своими отходами и кончится огромной свалкой мусора…

Вернемся, однако, к заволжским старцам. У них не было задачи спасать леса, только спасать свою душу, забравшись поглубже в девственный лес, которому ни конца ни края (тогда, в XIV или XV веке). Но в выполнении своей задачи они выработали стиль аскезы, в который стоит вглядеться. Он ближе к трудовой жизни крестьянина, чем к подвижникам Фиваиды, и почти сливается с жизнью крестьянина. Северные аскеты крестьянствуют летом, а крестьяне смиряют свою плоть зимой, чтобы собранной ржи хватило до нового урожая, и молятся те и другие в деревянных церквах, срубленных волшебными топорами тех же плотников. У монахов не было заботы о детях и больше оставалось времени для молитвы, но совершенного разрыва между монашеским и крестьянским бытом не было. В случае необходимости соседи помогали друг другу. Помощи от властей не ждали.

История движется зигзагами, и эта архаика ближе к современности, чем средневековая иерархия сословий, где все распределено пожизненно: одни воюют, другие торгуют, третьи землю пашут, четвертые молятся за мир. Сейчас убедительно звучит ответ Рютер, с которой он переписывался, на вопрос, поставленный Томасом Мертоном: "Отрешенность и созерцание перестают быть пожизненным занятием и становятся частью большого общего ритма жизни" (каждой жизни).

Нил Сорский не думал в таких терминах. Он думал о евангельской бедности, от которой отошли богатые подмосковные монастыри. Глазами своих соседей, северных крестьян, не знавших крепостного права, он смотрел на монастыри, ставшие владельцами десятков и сотен рабов. И не мог он об этом молчать, так же как не мог Антоний не сказать, что сейчас русское православие, искаженное большевиками, только "церковная организация". Нил говорил о нестяжании со смирением, подобающим инокам. Но представьте себе Антония, выступившего в синоде с предложением восстанавливать храмы так, как он приобрел в Лондоне храм – первоначально предоставленный ему в пользование даром. Но вскоре отыскалась китайская фирма, предложившая изрядную сумму денег, чтобы приобрести здание и устроить там ресторан и дискотеку. Антонию предложили первое право покупки, если он уплатит ту же цену. "Я покупаю", – сказал Антоний. "Но вы не спросили о цене!" "Это не имеет значения. У меня нет ни полушки". Положение дел объяснили общине, и верующие стали дарить, кто сколько мог, устраивать благотворительные вечера… Все равно не хватало. Тогда дано было объявление в газете, что англичан просят пожертвовать, кто сколько может, на православный храм. И со всей Англии стали приходить деньги. Храм был куплен. Просить деньги у Патриархии, контролируемой большевиками, Антоний не стал. И различного рода привилегий от Ельцина он тоже не стал бы выпрашивать…

Можно понять возмущение, с которым Иосиф Волоцкий принял призыв вернуться к евангельской бедности. Он был человеком своего времени и видел в призыве Нила Сорского нарушение сложившегося порядка. Мы бы сказали: феодального порядка, очень далекого от Христа, но Иосиф Волоцкий этого не мог понять. Он говорил, что богатства монастырей шли на украшение храмов, на переписывание книг, наконец – на помощь голодающим во время недорода… Легко было возразить, что Нилу Сорскому бедность не мешала писать прекрасные книги, а деревянные церкви Севера были художественно совершеннее белокаменных. Но решающий аргумент Иосифа был другой: в скиты, где надо было все мастерить своими руками, не пошли бы бояре и дети боярские. Игумен крупного подмосковного монастыря чувствовал себя боярином среди бояр. Идеи Нила Сорского были высказаны кротко, мирно, и никакого призыва
к насилию за ними не стояло, но для Иосифа Волоцкого они казались угрозой раскулачивания. Он сумел очернить заволжских старцев. И на них обрушилась ненависть осифлян. Они разгромили лесные скиты, затоптали след Нила Сорского и вместе с ним – драгоценную традицию безмолвия. Только некоторые раскольники сохранили писания Нила и в конце концов его, как уже говорилось, заново открыли и прославили филологи.

Что делать, чтобы так же не был затоптан след Антония Сурожского? Синод не любит независимых голосов, не любит призывов к обновлению. Синод и в Лондоне постарается навести свой порядок. Церковная организация сохранит тексты Антония, освобожденные от опасных мыслей, от призывов к свободе, от идей, формирующих творческое меньшинство, от того, что уже сегодня названо неообновленчеством и мистическим анархизмом.

Тот фермент, который Антоний пытался внести в церковь, сохранится ближайшее время скорее в вне церкви и вернется в церковь далеко не скоро, далеко не сразу. В течение ближайших десятилетий я представляю себе живую жизнь беспокоящих идей Антония в каких-то светских обществах; быть может, в возрожденном религиозно-философском обществе; быть может – в экуменических и суперэкуменических кругах; быть может – в попытках внести духовное измерение в экологическую активность, понять значение естественной среды не только для дыхания, но и для духа. Закваска Антония сохранится, если мы будем разрабатывать его идеи, если мы поставим новые нерешенные проблемы, если мы будем искать ответы на трудно разрешимые вопросы и не приходить в испуг, когда ответов окажется несколько.

Мы сохраним закваску Антония, если включимся в диалог созерцателей, узнающих единый дух в разных обличьях.

Мы сохраним закваску Антония, если свяжем ее с наследием нестяжателей. Я вижу внутреннюю необходимость возрождения нестяжательства как ответ на вызов общества, где вор у вора дубинку крадет. И в жизненном стиле Антония, во всей его личности я вижу современное воплощение духа преп. Нила Сорского. Линия от Нила Сорского к Антонию Сурожскому и далее, к тревогам III тысячелетия – одна из важнейших линий русской культуры, способной ответить на вызов времени.

Я не мечтаю об изничтожении консерватизма. В консерватизме есть своя истина, и творческое меньшинство, стремящееся к переменам, – не большевизм. Мы должны читать и Федотова, которого я люблю, и Ильина, к которому отношусь настороженно, но не могу полностью отрицать. Один из великих даров, оставленных Антонием, – сочетание вдохновения с трезвостью. В Антонии я вижу живой противовес склонности русских гениев (не только Достоевского) всегда и во всем черту переходить. И пусть вечно живет в России память Антония Блума, свободного от этой повальной русской болезни.

Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5. Часть 6. Часть 7. Часть 8. Часть 9. Часть 10. Часть 11. Часть 12. Часть 13. Часть 14. Часть 15.

Продолжение следует

Источник: Померанц Г.С. Дороги духа и зигзаги истории. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. - 384 с. - (Российские Пропилеи)


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-21 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования