Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Г.С. Померанц. Дороги духа и зигзаги истории. Приключения Половинки - Эксперимент свободы - Точность – антоним Истины - Новая толерантность. [религия и культура]


Часть 1. Часть 2. Часть 3.

Приключения Половинки

Мне приходилось говорить, что для понимания Древней Руси важно не только византийское влияние, но и неполнота этого влияния (об этом писали Г.Федотов, Г.Чистяков, В.Новик). Если Римская Церковь настойчиво внедряла латынь, то Византия ничего не сделала, чтобы передать народам, обращенным в православие, всю свою цивилизацию, органически связанную с религией и языком. Для Руси сочли достаточным перевод Библии на древнеболгарский язык. Из остального переводились только фрагменты традиции. Даже творения святых отцов, собственно и составлявшие православие, в отличие от западного христианства, не были переведены. О дохристианских текстах и говорить нечего. В латинских школах, изучая язык, читали римских классиков; изучались кое-какие древние науки. На этой основе возникли первые университеты – в Париже, в Оксфорде, в Гейдельберге, в Саламанке. Россия осталась вне всего этого процесса передачи цивилизации. Усвоена была только эстетическая сторона православного культа – икона и литургия. Христа познавали, созерцая иконы, слушая церковные напевы.

Иконы, византийские и русские, до нас дошли. Сохранились имена некоторых иконописцев. Это русские имена: Андрей Рублев, Даниил Черный, Дионисий с чадами. Иногда они были прямыми учениками греков, иногда просто вглядывались в старые иконы и зажигались их внутренним огнем. Я могу это понять, посидев час или полтора около рублевского Спаса. Проанализировать это чудо не умею. Символику Троицы разбирал, доклады делал, а Спас остался для меня тайной, воспринимаемым только сердцем, а не умом. Думаю, что так было и в древности. И я убежден, что в двух сюжетах – Троицы и Спаса – Рублев превзошел своих учителей. Общий уровень иконы XIV–XV вв., отчасти и XVI в., очень высок.

Однако из иконы не могли вырасти школы, университеты, основы наук, даже богословских. Не могла сложиться схоластика, со всеми своими навыками рассуждения, потому что и патристики не было, не было свода святоотеческих писаний, "Добротолюбия". Не было школ, изучавших философию и богословие (это завелось у нас только в XVII в., после завоевания Левобережной Украины и части Белоруссии). Когда пал Константинополь и возникла идея Третьего Рима, то что это значило? Только мировую имперскую власть, опиравшуюся на обрядоверие.

Первый Рим был имперской цивилизацией. Второй Рим был имперской цивилизацией, унаследовавшей кое-что от первого Рима. Оба они имели, чем объединять народы. Третий Рим был куском цивилизации, стоявшим, если можно так сказать, на одной ноге.

Есть балийская сказка о Половинке. У него была одна ноздря, один глаз, одно ухо. Если приложить этот образ к России, то можно прибавить: и одно полушарие мозга, правое, ведающее целостными образами, пониманием мира как священной целостности. А левой половины, на уровне цивилизации, не было. Левая половина осталась на уровне племен, живших до цивилизации.

Мы иногда говорим, что Русь сперва входила в византийскую цивилизацию, а потом, убедившись, что Третьего Рима не выходит, Петр втолкнул ее в Запад. Это, однако, не совсем точно. Россия была приобщена к византийскому культу, но в византийскую цивилизацию она никогда не входила. Вошла она – верхним своим слоем – только в западную цивилизацию, тысячью "общеевропейцев", как говорил Версилов в "Подростке". Только тысячью, но зато этот слой усвоил европейскую культуру в известном смысле лучше, чем сами европейцы. Во всяком случае, по-новому.

Ничего подобного, никакой тысячи или хоть сотни, познавшей византийскую традицию лучше самих византийцев, в древности не было, полностью византийской Русь никогда не была, даже до вторжения татар. Можно только назвать Россию византизированной страной, как, впрочем, и другие страны, обращенные в православие, были только византизированы и сами, без Византии, не могли ее цивилизацию продолжать. Ибо они никогда ею не владели. Это одна из причин, по которой Византия, проиграв несколько сражений, рухнула в небытие.

Не была византийской, то есть вполне православной, и Русская Православная Церковь. Отцы Стоглавого собора не понимали, из-за чего произошел раскол с католиками. На вопрос Ивана Грозного, кто в рублевской Троице Христос, кого писать с перекрестием, – они решили, что Христос сидит в центре, побольше ростом и повыше других. Справа от Сына оказался Отец, а Святой Дух слева. Глядя на икону, трудно понять, как это Святой Дух ухитрился исходить только из Отца, как в старом символе веры. Выходит, напротив, что Отец и Святой Дух исходят из Сына. Мне приходилось слушать, как экскурсоводы несли решение Стоглавого собора современным зрителям. Впрочем, народ, по свидетельству Г.Федотова, во все это никогда не вникал.

"Правосторонняя" ориентация древнерусской культуры имела свою силу и оставила свой след, выступивший наружу в XIX в. Славянофилы заговорили о "целостном разумении", смешной человек в рассказе Достоевского – о Целом, в живой причастности которому делаются ненужными храмы (и вся структура религии). Однако без выравнивания левого полушария в меру правого Россия просто не могла бы удержаться в борьбе со своими соседями. Если бы выравнивание шло мягко, постепенно, как при Алексее Михайловиче, было бы, наверное, лучше. Так думал Ключевский.

Социология развития считает иначе. По словам Т.Менде, выход из слаборазвитости сравним с прорубкой дороги в джунглях. Если рубить не спеша, дорога зарастает. За свои 88 лет я убедился, что джунгли русского быта очень устойчивы. Вспоминается шутка: Россия, которую мы не потеряли… И Петр рубил Россию, которую мы не потеряли, с плеча. Он не дал Половинке расправиться, стать целым, а просто вывернул наизнанку. Половинка остался, как и был, с одной ноздрей, но левой, с одним глазом, но левым, левое полушарие энергично создавало новую армию, новую администрацию, новую столицу – и вскоре Карл XII был разбит. Но если говорить о духовной жизни, то она обеднела. Я не переоцениваю литературу XVII в., но от "Повести о Горе-Злосчастии", от "Жития протопопа Аввакума" что-то осталось в сердце, а от Кантемира, от Тредиаковского… Разве только стих из "Тилемахиды", который Радищев, перепутав конец, взял эпиграфом к своему "Путешествию". Так я узнал и подлинник: "Чудище обло, озорно, с тризевной и лаей" (т.е. Цербер). Вот и все.

Положение изменилось после Указа о вольности дворянства, подписанного Петром III. Вольные дворяне, окончив шляхетное училище, сменили мундир на партикулярное платье, европейское, но сшитое по фигуре, а там и лицей возник, из которого вышел Пушкин. Гордый взгляд иноплеменный до сих пор не может понять, что мы в нем находим. Ну, появился расправленный человек, с двумя глазами, двумя ноздрями и т.п. Для русских к этому прибавилась свежесть открытия, снисходительно добавляет европейский славист. Но Европа пережила это в кватроченто, или немного попозже. Даже в отсталой Германии – как расправился Гёте!

Маленькие трагедии? Это скромные отголоски великого века трагедии – Шекспира, Кальдерона, Расина. И вроде бы действительно так. Сами русские маленьких трагедий почти не заметили. Только Достоевский увидел в Пушкине начало своего собственного европеизма, о котором сказал в Пушкинской речи, но лучше всего в разговоре Версилова с Аркадием. Не могу еще раз не процитировать несколько строк:

"У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире… Нас, может быть, всего тысяча человек – может, более, может, менее, – но вся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу. Скажут – мало, вознегодуют, что на тысячу человек истрачено столько веков и столько миллионов народу. По-моему, не мало… Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от всех, и у нас на этот счет, как нигде. Я во Франции – француз, с немцем – немец, с древним греком – грек и тем самым – наиболее русский".

В литературе XIX в. очень много вторичного, заново открывавшего европейский романтизм, европейский реализм, европейское Просвещение. Но наперекор всем господствующим течениям писали Тютчев, Достоевский, Толстой. И я еще студентом заметил, что ничего подобного в Европе не было и никто в Европе, в том числе мой любимый Стендаль, не дает мне столько для прорыва в бесконечность. Точнее, внутреннюю крепость, закрытую для пропаганды, я строил с Шекспиром и Стендалем, а внутреннейшего человека – схватив самого себя за пятку и погружая в бездны, открытые Тютчевым, Достоевским и Толстым. Да, Тютчева подтолкнул Паскаль. Но в Европе это как-то оборвалось, а в России путешествие в бездну развернулось в какую-то неслыханную прозу и возник целый мир безднопроходцев, впоследствии мягко вышедший из глубин к Чехову, навстречу новому читателю, интеллигенту, не заходившему дальше края бездны. Кажется, именно Чехов полнее всего прижился на Западе. А в Достоевском мне до сих пор приходилось открывать вещи, оставшиеся незамеченными. Несмотря на его огромную мировую популярность.

Все это было создано тысячью русских общеевропейцев, о которых говорил Версилов. Немного больше или немного меньше тысячи, добавил он, подумав. И эта тысяча погибла, когда люди стали погибать тысячами тысяч, и кризис кое-как пережили только страны с крепкими структурами, с цивилизацией, дошедшей до крестьян и рабочих. А в России просто все рухнуло, и из полуобразованных масс создавались новые половинки, поворачиваемые одной ноздрей то к интернационализму, то к борьбе с безродным космополитизмом, то к рынку.

Что сейчас делать творческому меньшинству, постепенно собирающемуся в кучки? Что сейчас делать человеку с двумя глазами, двумя ушами, двумя полушариями мозга и способностью увидеть мир как единство? Примерно как тысяча общеевропейцев Достоевского увидели как целое Европу, разодранную франко-германской войной?

Просто видеть мир как целое и русскую культуру как единство духовной глубины иконы XIV–XV вв. и духовной широты романа XIX в. и мировую культуру как согласный хор великих культурных миров. Кто сможет вместить это, пусть вместит.

Эксперимент свободы

Посвящается Михаилу Блюменкранцу

Моему другу, Михаилу Блюменкранцу, в молодости снились замечательные сны. Один из них недавно мне припомнился: на небе решили провести эксперимент – способен ли человек к свободе воли? И на одной планете запрограммировали твердые правила, а на другой оставили свободу. Через некоторое время были подведены итоги. Эксперимент свободы оказался неудачным, и решено было его упразднить. Элита обреченной планеты как-то все узнала, и началась суета. Любой ценой старались достать билеты на место в космических кораблях, летавших между двумя мирами. Миша с презрением отверг предоставленный ему шанс. Он бродил по улицам обреченного города и прощался со свободой – вместе с жизнью.

Все это сильно напоминало мне чтение Бердяева, которого Миша очень любил и фотографию Бердяева в берете держал за стеклом книжного шкафа. Но откуда бы ни пришел сон, в нем была мудрость притчи. Недавно, размышляя о взаимной дополнительности культурных кругов, я подумал, что сон Миши можно перенести из космоса на Землю, на два типа развития, средиземноморский и индийско-тихоокеанский, и проследить историю свободы со всеми историческими этапами ее судьбы, с первых шагов цивилизации, оторвавшейся от законов устной племенной жизни.

Я представил себе, что эксперимент свободы был поставлен, или сам собой вышел, используя сложившиеся в Средиземноморье и его окрестностях условия. Первые очаги цивилизации складывались в долинах Нила и Евфрата сравнительно близко друг к другу, и между ними возникло какое-то поле торговых и информационных связей. Инициаторы цивилизации, гордые своими пирамидами и зиккуратами, не интересовались соседями, но нашлись посредники. Важнейшими из них стали финикийцы; позже их потеснили греки. Для торговых дел нужна была простая письменность, и финикийцы, познакомившись со сложным письмом великих культур, создали алфавит, в основном сохранившийся и сейчас. Другие народы, войдя в зону цивилизации, быстро усвоили новое письмо и приспособили его к своим языкам (евреи, греки).

Возникли города-государства, центры международной торговли. В них сложились условия для демократии: сравнительно широкая грамотность и возможность всем скопом собраться на площади, обсуждать свои дела (в России так было в Новгороде). Впоследствии тип города-государства распространился по всему северному побережью Средиземного моря. Оно изрезано полуостровами, располагавшими к мелкозернистой структуре человеческих общин. Само море, сравнительно тихое, пригодное для примитивного мореплавания, было большой дорогой, связывающей народы, не порабощая их. Финикийские и греческие колонии, рассыпавшиеся по берегам, показывали пример города-государства, и он был подхвачен повсюду. Можно назвать это первым шагом торгово-колониальной глобализации.

Между тем, к востоку от Средиземного моря процесс глобализации шел другим, имперским путем. Появилось звание царя четырех сторон света. Завоеватели объединяли Ближний Восток, разрушая непокорные города и перегоняя с места на место непокорные народы. Первые очаги финикийской культуры не раз попадали под удар. Только до Карфагена, расположенного далеко на Западе, Ассаргаддоны не могли добраться.

Европейская часть Греции оказалась в более выгодном положении. Остановив натиск персов у Марафона, греки были в безопасности и могли собирать плоды восточной мудрости, не попадая под иго восточного деспотизма. Отбрасывая то, что им казалось темным, они придали собранным знаниям рациональный и светский характер. Как это делалось, можно показать на примере, разобранном в 60-е годы тогдашним моим другом, Валентином Турчиным, впоследствии вынужденным эмигрировать в Штаты. Он писал, что при общественном строе, подобном египетскому, старшие по рангу не считали нужным что-либо доказывать младшим, а младшие не смели требовать доказательств от старших. Поэтому египтяне знали равенство квадрата гипотенузы сумме квадратов катетов, но они этого не доказывали. В Элладе же все доказывалось и все оспаривалось. И над математикой интуитивно познанных формул надстроилась метематематика доказательств.

Во всем этом рассуждении был намек на советскую иерархию: ты начальник – я дурак, я начальник – ты дурак. Мне это нравилось. Но по мере углубления в дух древних культур я стал думать, что в Египте все было не так просто. Египетская культура была сакральной, основанной на глубоком созерцании, на вере в тайну, просвечивающую сквозь пестроту вещей и событий, и истина постигалась вспышками откровения, а потом хранилась среди посвященных, воспитанных в созерцании волшебной тайны целого, раскрывавшейся во внезапно пришедших образах и снах.

Этот метод не преподается в школах, но в каких-то уголках науки его знают. Кекуле увидел структурную формулу бензола во сне в виде змеи, кусающей себя за хвост. Пуанкаре внезапно увидел решение математической задачи, садясь в омнибус, в тот самый миг, когда он поставил ногу на ступеньку. Доказательство пришло позже. И есть формулы, успешно применяемые, но так и не доказанные. Однако точная наука, в отличие от жреческой мудрости, считает себя открытой для всех и пересказывает свои интуитивные прозрения в форме, доступной каждому усердному и не очень глупому ученику. Поэтому равенство квадрата гипотенузы сумме квадратов катетов получило имя Пифагора, а не жрецов, у которых он учился. Математика от этого только выиграла. Она стала инструментом в руках инженера.

Однако культура не сводится к математике и инженерии. Греки, вытащившие мудрость жрецов на площадь, не сознавали, что выпустили из бутылки джинна. И после великого праздника эллинской свободы она кончилась кризисом и сама пала в ноги откровению, да еще чужого, презираемого племени. Ибо грекам были даны многие дары, но не все. В отличие от Китая, в котором все жители китайцы и сам император китаец, в Средиземноморье гений был разбросан: философский и художественный – грекам, политический, юридический и административный – римлянам, а устремление к единому Богу – евреям. И хотя византийцы приспособили еврейские откровения к своим греческим вкусам, основы Ветхого и Нового Завета – еврейские.

Что же привело к такому итогу? Оказалось, что рассуждение, основанное на произвольно выбранных принципах (аксиомах), хорошо только в математике. В философии досократиков, в попытке выстроить мир как логически последовательную систему, оно привело к нескольким отвлеченным идеям, доведенным до абсурда, а в нравственной философии, до какой-то степени проверяемой поведением, – к возможности найти прекрасное основание для любого дурного дела (в этом усердно упражнялись софисты) и в итоге – к падению нравов. Прийти к основанию – значит пойти ко дну, сказал впоследствии Гегель (zu Grunde kommen ist zu Grunde gehen). Практическая нравственность, из-под ног которой был выбит миф о таинственных предках, не нашла другой опоры и повисла в воздухе. "Что есть истина?" – спрашивал Пилат.

Пока Парменид доказывал, что только единое есть, а многого не существует, и Демокрит доказывал противоположное, – демос это не затрагивало и не волновало. Роковой толчок дал принцип, поддержанный философией в совокупности, несмотря на все споры: "Мудрому не нужен закон, у него есть разум".

Тут надо было бы продолжить: такой разум, как у Сократа, а не такой, как у Протагора или Горгия, разум, сознающий свои границы, разум с интуицией Господина субботы, угадывающий, когда закон, принцип, выйдя за пределы своей применимости, становится нелепым и губительным. Но истинно мудрый не отбрасывает закона. Он сохраняет закон до момента перелома, когда касательная, приблизительно совпадающая с кругом, с кружением живой жизни, отрывается от круга и уносится в бесконечность. Сократ обладал нравственной интуицией, но он не мог научить самому себе, своему сердцу, у него не было за плечами традиции пророков, очищавших и очищавших откровение, вплоть до двух наибольших заповедей Христа: полюбить Бога больше всего на свете и ближнего, как самого себя.

К сожалению, и эти заповеди дают только общее направление к целостной истине, на которую может опираться нравственный выбор. Они указывают, что где-то заповеди Моисея перестают действовать, но не говорят: вот здесь! Или: вот там! И можно понять возмущение фарисеев, которых Христос толкал шествовать по водам без спасательного круга точного, непреложного закона. То, что суббота для человека, а не человек для субботы, – правда в устах Господина субботы, но она может стать ложью в устах профана. И Августин пошел на огромный риск, высказав вслух тайну Христа: "Полюби Бога и делай, что хочешь!".

Что значит – совершенно полюбить Бога, стать пустым сосудом, наполненным Божьей волей? Что значит найти Божий след и не терять его? Антоний Сурожский прекрасно описал, как он искал Божий след и как находил его. Но это опять личный опыт, а не правило, доступное школьному изучению: "Сколько бы они (принципы. – Г.П.) ни были истинны, прекрасны, справедливы, они не соответствуют божественной динамике, внезапной динамике небывалого, непостижимого, в чем именно характерно действие Божье… Мы призваны уйти глубже… и самая эта глубина позволит нам вглядеться долго, спокойно, пламенно-чисто в канву истории, канву жизни и благодаря такому созерцанию, глубокому вглядыванию различить в ней след Божий, нить Ариадны, золотую нить, красную нить, которая укажет, куда Бог ведет нас среди окружающей нас сложной целостности жизни… Мудрость состоит в том, чтобы погрузить свой взор в Бога, погрузить свой взор в жизнь в поисках того, что я только что назвал следом Божьим, и действовать безумно, нелогично, против всякого человеческого разума, как нас учит поступать Бог".

Говоря о доказательствах бытия Божия, Сергей Аверинцев как-то заметил: это не доказательство, а показательство, и нравственную правду можно только показать, доказать ее нельзя. Правда неповторима. В сказках Зинаиды Миркиной несколько раз говорится: на вопросы где? как? и когда? волшебники не отвечают. Поступок всегда связан с риском.

В Евангелии, в писаниях мистиков есть слова, захватывающие сердце, но только сердце. Никакой программы, пригодной для нравственного компьютера, нет. Я не верю в существование планеты, где всем даны твердые правила. Чем-то вроде этой планеты был мир предписанных ролей. Гамлет с этой планеты ушел. От правил – к правде.

Полюбила ли Бога св. Ирина, решившись выколоть глаза сыну, чтобы захватить престол и восстановить почитание икон? Полюбил ли Бога св. Доминик? Я не говорю уже о герцоге Гизе и об убийцах Варфоломеевской ночи, о православных погромщиках, взявших Умань и справлявших там свою кровавую литургию?

Высказав свое учение о Божьем следе, Антоний Сурожский шел на риск и уравновешивал этот риск всем собой, всей совокупностью своих речей, проповедей, бесед и действий, – так же как шел на риск Христос и кончил распятием. В моих рассуждениях тоже есть доля риска. Внеличного способа уравновешивать риск свободы нет. Философия здесь не спасает, догматика не спасает. Учеником Сенеки был Нерон. Учеником отцов церкви был Кодряну, создатель "железной гвардии". К счастью, король Румынии почувствовал в нем соперника и не дал разгуляться православному национал-социализму .Всего один погром удалось совершить железногвардейцам, всего одиннадцать тысяч вырезать. Ничтожно мало, по масштабам XX века. Но я могу понять своего покойного пасынка Володю Муравьева, который перефразировал Августина на железногвардейский лад: "Полюби Бога – и валяй!". Не так просто полюбить Бога больше всего на свете. Легче легкого подменить любовь ненавистью к врагам своей любви или просто ненавистью, вскипевшей в растревоженном сердце. Свобода расковывает силы мысли, создает могучую культуру – и взрывает ее изнутри. Сумеем ли мы остановить начавшийся распад? Не пригодится ли Западу, как в прошлом греко-римскому миру, капля восточной мудрости?

Мелкозернистую структуру западных обществ никуда не денешь, так же как невозможно совершенно устранить крупнозернистую структуру Востока. Там все шло иначе. Там не было всего сложного процесса, подготовившего греческую философию. Там не было столкновения нескольких архаических традиций, в ходе которых архаика рухнула или отодвинута была на обочину, как Египет. Там не было общего поля первичных шагов цивилизации, поля, в котором возникли города-посредники. Между Северной Индией и Северным Китаем стеной встали Гималаи – а океан, по недоразумению названный Тихим, не соединял, а разделял народы своими тайфунами. Негде было сложиться новому древнему миру, миру городов-государств, из которых впоследствии сложился классический, рационалистический новый древний мир.

В первичных очагах Индии и Китая архаика сдвигалась к классике, но не очень; возвращалась назад, но не очень, не до Средних веков, а только до средневековости. Как и прежде, была не классика, а известный сдвиг к классичности. И сегодня не Новое время, а известный сдвиг к нему, при сохранении все той же архаики, не признававшей закона исключенного третьего и резкого разрыва между эпохами. Итальянец XII века отличается от итальянца XX века больше, чем от англичанина тех же веков. На этом материале Маркс создал теорию формаций. В Индии она буксовала. Резких разрывов между эпохами там нет. Единство культуры уходит в архаические глуби и господствует над различиями эпох. Да и в Китае единство культуры сильнее, чем разрывы эпох. Ни в Индии, ни в Китае не было условий для господства философии, попытавшейся толковать мир без опоры на архаическую традицию, логически развивая отвлеченные принципы. И тем не менее, философская мысль там сложилась совершенно в одно время с греческой. Я не встречал никакого убедительного объяснения этой синхронности. Остается только вспомнить сон Михаила Блюменкранца о небесном эксперименте.

Итак, опыт был поставлен. Средиземноморский тип развития благоприятствовал политической свободе – и извращенным поворотам свободы. Мелкозернистый разброс культур делил человеческую одаренность, как мы уже говорили, на три типа. Грекам достался гений философский и художественный, римлянам – политический и юридически-административный, евреям – религиозный, а целостная мудрость – никому. В Китае же, как уже было сказано, все жители китайцы и сам император китаец. Там и мыслители – китайцы, и администраторы – китайцы, и шестой патриарх дзэн Хуанен – тоже китаец. Решение философских, административно-политических, художественных и религиозных проблем шло в рамках одной культуры, перекликаясь друг с другом, сохраняя что-то от архаической цельности (в Индии больше, в Китае меньше, но сохраняя) и удерживая друг друга от скачков в пропасть логической абстракции. Бездны Востока – мистические. А это совсем другое дело. Никто на Востоке не говорил: "Да здравствует юстиция, хотя бы мир погиб!". И не утверждал, что движения не существует, потому что оно нелогично. И не отбрасывал традиции, восходившие к откровению племенных времен, потому что мудрому дан разум.

В Индии и Китае были философские школы, близкие к греческим, но господствовало смешение философских и политических, философских и религиозных задач. Цинический материализм развернулся в китайской школе государственных законов (фа-цзя). Испытанный на практике при Цинь Шихуанди, он был отброшен после политического краха династии. Династия Хань, сменившая Цинь, издала два замечательных закона: сторонникам фа-цзя (древнекитайского марксизма-ленинизма) был запрещен доступ к государственным должностям; а сыну, под угрозой смертной казни, запрещено было доносить на отца, даже в случае тягчайшего государственного преступления. Таким образом, восстановлена была этика, восходившая к культу предков, в той философской форме, которую придал ему Конфуций. И в исторической легенде Вэнь-ван, царь культуры, поставлен был прежде У-вана, царя войны (историческая практика, вероятно, была противоположной; но сознанием правит легенда).

В Индии целостность культуры менее очевидна; бросается в глаза пестрота каст. Но сквозь пестроту просвечивает духовная цельностьведической традиции, объемлющая любые различия слов, обычаев и т.п. очевидных форм. Еще на рубеже второго и первого тысячелетия было сказано: одну и ту же птицу мудрецы называют разными именами. Это примерно то, что в Китае высказал даосизм: безымянное Дао объемлет Дао, имеющее имя. Однако в Индии безымянность истины ощущается еще острее, глубже. Там не нужно было издавать эдикт, что Кун Фуцзы, Лаоцзы и Будда – небесные покровители империи, и единого императора никогда не было. Обошлось без него, одним духовным единством.

Система варн (сословий) и джатг (каст) утверждена была не государственным законом, а поэтически-философским творчеством брахманов, создателей Махабхараты и Рамаяны. Политического кризиса, подобного "циньскому огню" (сожжению конфуцианских текстов), в Индии никогда не было. Был духовный вызов буддизма, был опыт Будды, достигшего просветления, отбросив традицию вед. И был тысячелетний спор между наследственной элитой брахманов и "разночинной" сангхой (общиной буддистов). Самым блестящим памятником этого спора осталась "Бхагават гита" (Песнь Господа), созданная около начала нашей эры (индийская элита презирает различия в пространстве и времени и не заботится о датах).

Будда, а впоследствии и Христос, безоговорочно отрицали убийство, насилие. Но историческую реальность войны они не могли упразднить. Св. Василий Великий вышел из этого противоречия, создав канон, согласно которому воин, вернувшись с войны, три года не допускался к причастию и каялся за свои подвиги, которые с церковной точки зрения были смертным грехом. Канон этот давно забыт: государственные соображения заставили Церковь отступить от Христа. В Индии император Ашока объявил о своем отказе от войны, но из этого ничего не вышло. Неизвестный автор "Бхагават гиты" исходит из неудачи Ашоки. От имени Кришны от пытается развеять сомнения Арджуны, мучительно колеблющегося перед битвой: тот, кто действует из чистого долга и сражает врага без ненависти, без мысли о выгоде, тот и убивая не убивает… В другом месте Кришна произносит еще более замечательные слова: если бы Я перестал действовать, исчезли бы все миры. И потому сражайся, бхарата! Выполнение кастового долга воина приравнивается здесь к действию Бога, поддерживающего мир со всем неизбежным злом, заключенным в мире. Это очень сильный довод. И пример Арджуны, вступившего в битву, вдохновляет верность всякому кастовому долгу.

Таким образом, сложившийся социальный порядок оставался священным порядком. И освящалась защита его с оружием в руках при вторжении варваров.

Однако была небольшая, но влиятельная группа людей, равнодушных ко всему земному, искавших только одного – причастия вечности, тождества Атмана и Брахмана, как этому учили упанишады. Традиционный брахманизм признавал этот путь только для брахманов.

Соперничество буддизма заставило пойти на реформу: человек любой касты, отбросив кастовые ограничения вместе с кастовыми привилегиями, став нищим аскетом, признавался саньясином, узаконенным искателем внутренней свободы, мокши. Насколько я могу судить, мокша отличалась от просветления только формальностями, ссылкой на священные тексты ведической традиции, а не на сутры буддизма. В философии индуизма старые школы, отдававшие дань рационализму, отступили назад, авансцену заняла мистическая веданта, и только в рамках веданты сохранялись разные течения: абсолютной недвойственности (между мистиком и абсолютом, адвайта), относительной недвойственности (висишта-адвайта) и двайта, признававшая реальность некоторых различий, в частности – между человеком и богом. Согласно адвайта-веданте Шанкары-ачарьи, сами боги принадлежали к царству майи, иллюзии; реально только абсолютно целое. Все это было выражено Шанкарой в двух строках:

Истина – Брахман, мир – это ложь.
Атман и Брахман едины.

Иначе говоря, освобожденный человек единосущ с абсолютным духом. Себя самого Шанкара-ачарья считал дживан-муктой, освобожденным при жизни. За такую дерзость Христа распяли. Многих суфиев тоже казнили. Но в Индии достаточно было ссылаться на веды и упанишады, чтобы считаться ортодоксальным ведантистом. А Шанкара-ачарья мог совершенно честно ссылаться на Чхандогью-упанишаду и другие подобные тексты. Впрочем, висшита-адвайта Рамануджи была популярнее.

Философия адвайты могла захватить буддийскую элиту. Это видно из того, что учителем учителя Шанкары был буддист, а самого Шанкару, в полемике с ним, называли ведантистом днем и буддистом ночью. Но главное было достигнуто: восстановлен безусловный авторитет вед. Толкование же вед в Индии никогда не ограничивалось. Отношение к религиям, отвергавшим авторитет вед, также было терпимым. Борьба с ними велась, примерно, как борьба между партиями в демократическом государстве. Наряду с теоретиками высокого класса, для привлечения плебса использовались красочные зрелища, процессии, в которых фанатики впрягались в колесницу Джаганатты (Вишну), обряды самосожжения и танцы баядер. Буддизм, не способный полностью отречься от серьезности своего выбора, шаг за шагом отступал и наконец был совершенно вытеснен из Индии.

Подробнее см. в моей статье "О причинах упадка буддизма в средневековой Индии" (в книге "Выход из транса", 1995) и главы об Индии в книге "Великие религии мира", написанной совместно с З.А.Миркиной.

Диалог философских школ и религиозных течений был общей чертой Индии и Китая. Сами святыни традиции собирались в единство терпимо, не заглаживая противоречий, без какого-либо собора, отделявшего канонические тексты от апокрифов. Время само решало, что войдет в канон. В Китае только в XV в. был официально введен в канон северный буддизм, вместе с Конфуцием и Лаоцзы. Это было возможно, потому что высшая истина мыслилась невербальной, по ту сторону слов, и все высказанное в текстах – только подступы к ней. Менее авторитетные тексты постепенно выходили из употребления, забывались. Преследование конфуцианства при династии Цинь и буддизма в первые годы династии Мин – короткие эпизоды, за которыми следовала торжественная реабилитация гонимых. В Индии и эпизодических гонений не было. Не было пророков, претендовавших на единоличное утверждение истины и истребление лжи, а потому не было столкновений монолога с монологом. Век за веком шел диалог. И этот диалог был признан лучшим словесным воплощением таинственной, внесловесной истины. Восхваляя Дао, Лаоцзы писал: "О, неясное! О, туманное!". Глобальная духовная традиция не обойдется без этого опыта.

Замечательно также отношение китайцев к историческим памятникам. Конфуцианские ученые век за веком переписывали истлевшие страницы "Книги правителя области Шан", в которой идеи Конфуция назывались червями, пожирающими государство. Государственному преступнику перед казнью давались бумага, тушечница и тушь, чтобы он написал свою биографию для имперских анналов.

Понимание многогранности истины противоречит фундаментализму – иудейскому, христианскому и мусульманскому, но оно не противоречит Христу. Его отношение к законам и принципам – скорее индийское, чем иудейское или византийское. Он свято почитал Моисея и смело отступал от него всякий раз, когда буква традиции становилась нравственным абсурдом. Так же относился к традиции и Антоний Сурожский. Его учение о Божьем следе – соль, которую можно выпарить из рассказов о поведении Христа, столкнувшегося с законом.

Когда люди научатся идти по Божьему следу, я не знаю. Ясно, что не в обозримом будущем. И если бы сегодня на небе решался вопрос, поставленный во сне Михаила Блюменкранца, эксперимент со свободой, повторенный на Западе, снова признан был бы неудачным. Если события заставят сегодня же строить империю, чтобы связать разрушительные силы и не допустить катастрофы, то гегемоном нового порядка будет не средиземноморский мир, расколотый на два враждебных лагеря, и, конечно, не Россия, развалившая свой Третий Рим. Индия, подобно Древней Греции, не наделена политическим талантом. Остаются страны Дальнего Востока. Однако это не окончательное решение. История – конкурс гегемонов.

Только Запад мог связать все континенты единой системой экономических, финансовых, информационных связей, и он эту миссию выполнил. Никто другой этого сделать не мог. Китай и Индия десять тысяч лет не выходили бы из своих границ. Но следующую большую задачу, вдунуть дух в глину, Запад со своим постхристианством явно не способен. Какие-то чрезвычайные меры, чтобы избежать катастрофы, возможно, станут делом Китая. Но выстроить храм единства ни одна субглобальная цивилизация не сумеет. Если он не рухнет, как Вавилонская башня, то будет строиться общими усилиями. Даниил Андреев верил в мировую федерацию, осененную верой в Розу Мира. Для меня это образ, но образ вещий, как икона Троицы.

Гипотеза высшей воли, высказанная во сне Блюменкранца, мне по сердцу. Высшая воля по всей Вселенной ведет свои твари к Божьему следу. Удастся ли это на Земле? Запад без Востока дважды подходил к катастрофе. Восток без Запада дважды уже останавливался и переставал куда бы то ни было идти. Сможет ли Восток, сохраняя культ внутренней свободы, усвоить что-то от западного динамизма? Сможет ли Запад найти в своей суете паузу созерцания? Сможет ли Россия чему-либо научиться на своем страшном опыте?

Мне ясно очень немногое. Признание власти откровения не означает отказа от борьбы за внутреннюю и внешнюю свободу. Богу надо помочь. Признание откровения не означает, что все сказано и невозможно открыть новые глубины. Нераздельность религии и философии, существовавшая издавна на Востоке, позволит, может быть, и Средиземноморью перейти к философскому диалогу откровений, и три наследника Авраама перестанут сталкиваться лбами.

Сегодня только путь небольшой группы друзей основан на созерцании и любви. На созерцании природы как художества таинственных сил. На созерцании искусства, доходящего до Божьих глубин. На любви как влечении сердец, открытых Богу, друг к другу и к общей глубине, с участием гормонов, если наступил их час, и без участия гормонов, если они еще бездействуют, сошли на нет или вовсе не в них дело, когда возникает творческое содружество. Полнота Божьей реальности в пространстве и времени – живое человеческое сердце.

Точность – антоним Истины

Мой друг Александр Мелихов убежден, что истинно только строго доказанное, а все остальные человеческие убеждения – фантомы, игрушки, которыми тешат себе сердце взрослые. Я убежден в противном: точность – антоним истины. Той самой, познание которой делает вас свободными*.

Точность – функция логически корректных операций с банальными объектами мысли, с осколками бытия, без всяких следов, оставленных духом Целого. Она хороша там, где оригинальность и не требуется, ни индивидуума, ни личности. Любые выкладки с банальностями не выводят из банальности, не приближают к пониманию Гамлета, Дон Кихота, к пониманию авторов, создавших эти образы, к пониманию мысли святых книг. Истина глубокого сердца, о которой говорил Иисус, начинается там, где кончают работу компьютеры и калькуляторы, где мы стоим перед тайной Целого. Можно сплести вместе черты Гамлета и Дон Кихота, но результат всегда будет неожиданным, как ребенок, не похожий ни на мать, ни на отца. Духовно новое – это прорыв бесконечности в мир концов и начал. И чем труднее выстроить то, что родилось, в систему, тем неразрывнее
целостность.

Логика Аристотеля, постепенно совершенствуясь, легла в основу точных наук, но их успехи – духовный соблазн. Проникая в религию, закон исключенного третьего и другие подобные законы губят любовь и оправдывают ненависть. Логика режет дух на догму и ересь, рождает нетерпимость, вдохновляет Доминика на создание инквизиции. Но как этого избежать?

Толерантность XVIII в. любовалась Китаем, где никогда не было религиозных войн, но не понимала восточной мудрости, неторопливого диалога учений, отобранных веками из массы школ "Осевого времени", диалога вокруг истины, превосходящей всякие слова – как Дао, не имеющее имя, объемлет именованное Дао. Толерантность XVIII в. опиралась на разум и не ведала, что идеологические войны между рыцарями разума могут быть похуже Тридцатилетней войны.

Толерантность XVIII в. никогда не обращалась к урокам мистики Экхарта и Таулера, равнодушных к догмам. Экхарт сравнивал догматика с поведением человека, завернувшего Бога в тряпку и положившего себе под лавку. Рационалисты не понимали веры, опиравшейся на сердце и не нуждавшейся в других опорах.

Как-то я подумал вслух: что было страшного в несторианстве? Умный священник, присутствовавший при беседе, неожиданно поддержал меня: а что было страшного в монофизитстве? И в самом деле, Исаак Соргин был и остался монофизитом, но решено было считать, что если бы он дожил до Халкидонского собора, то подчинился бы решению большинства. И св. Исаак Соргин остался в святцах. Это очень напоминает судьбу коммунистов, умерших до Большого Террора. Они тоже остались в святцах. Представляю себе, что Сталин сделал бы из Свердлова, если бы тот прожил еще 20 лет.

Антоний Сурожский отличал религиозную организацию, основанную на подобных принципах, от Церкви как соборного единства, где каждый обладает духовным опытом любви и веры и нет никаких жестких уставов, только любовь к Христу и стремление войти в его опыт как дверь к божественному следу (см. гл. 5, "Завещание Антония Сурожского"). На II съезде РСДРП Андрей Блум (будущий Антоний, родись он немного раньше) голосовал бы вместе с Мартовым против Ленина. Порядки, которые устанавливает и поддерживает Патриархия, – ленинские.

Догматическое творчество византийской церкви во многом определилось государством, искавшим в единой церкви опору своей единой администрации. Эта политика закончилась провалом. Ересь стала формой этнического сопротивления имперской глобализации (на тогдашней ступени ее развития). Преследуя еретиков, Константинополь потерял опору в Египте и Сирии. Еретики без сопротивления приняли арабов, одинаково терпимо относившихся к православным, монофизитам, несторианам и монофелитам.

Халкидонский догмат был созданием интеллектуальной иконы, вызывавшей глубокий отклик в душе ее творцов. Я их понимаю. Но мыслим ли вообще образ Бога, написанный на доске или созданный словами, который есть нечто большее, чем икона? Мыслимо ли интеллектуальное знание бесконечного, непостижимого Бога? Григорий Нисский говорил, что Бог, который вполне познан, не был бы Богом. Бог – одно из имен светлой тайны, бесконечно превосходящей разум. Спорить о Боге – кощунство. Можно только чувствовать его, любить его, причащаться ему. Объединяясь с людьми, у которых те же любимые иконы, и терпимо относясь к другим. Одни индуисты поклоняются Кришне, другие – Кали в ожерелье из черепов или Лингаму Шивы. Мы не считаем это различие икон различием веры.

Новая толерантность

Слово "толерантность" впервые стало знамением времени после Тридцатилетней войны. Схватка двух христианских фанатизмов довела население Германии до одной трети прежнего. Стало ясно, что любой принцип, любая догма могут быть доведены до абсурда – тогда они сами себя опровергают. Фанатизм еще жег свои костры и устраивал погромы на окраинах, но в столицах Запада он вызывал нарастающее презрение. Шаг за шагом побеждала цивилизованная амальгама из просвещения и христианской морали, пережившая несколько кризисов, но удержавшаяся до мировых войн XX в. Уважение к иной вере стало таким же твердым, как уважение к чужой собственности. И таким же равнодушным.

В XX в. религиозные войны уступили место идеологическим, попыткам сделать историю управляемой, установить раз навсегда идеальный порядок. Три утопии земного рая кончились земным адом. И Запад устал от идейного энтузиазма. Он вяло отступает перед четвертой волной утопизма – попытки вернуться к нравам четырех праведных халифов. Старая, вялая терпимость становится пораженчеством. Между тем поток научных и технических перемен, победивший все ограничения, вышел за пределы Запада. Миры культуры шатаются, смешиваются друг с другом. Арабы стали французскими пролетариями, турки – немецкими. В одних странах этнически-религиозное меньшинство сплотилось и теснит коренное население. В других черных бьют просто потому, что они черные и нарушают привычную одноцветность. Евреи перестали быть стандартным образцом диаспоры, диаспоризация охватила десятки стран, миллионы людей живут в гетто, окруженные незримой стеной отчуждения и ненависти. Электронные СМИ разносят по эфиру людоедские речи. Терпимость к чужому, вторгшемуся в твой наследственный мир, перестала быть добрым пожеланием. Она превратилась в глобальную необходимость.

Цивилизации, веками отделенные друг от друга морями и пустынями, стиснуты на глобусе, который сжимается, как шагреневая кожа. Цивилизации наезжают друг на друга. Их небеса, поддержанные кариатидами фундаментальной веры, раскалываются, и ветер перемен заносит осколки в самое сердце своего, родного; но и без этого родное становится поверхностным, пустым, чужим, пустой оболочкой слов, лишенных духа.

Стройка глобальной цивилизации, достигшая вершин в мире электроники и финансов, стала цивилизацией духовной пустоты, духовной тоски. Мир, в котором нет единого неба, объединяется как ад нарастающих скоростей, нарастающих вихрей. И хочется вспомнить средневековую легенду, переведенную Корбеном: если явится скрытый имам, он не принесет нового пророчества, но так истолкует все прежние, что исчезнет вражда между народами Книги. Может быть, эта легенда указывает нам путь?

Такие люди, как Антоний Сурожский и Томас Мертон, как Д.Т.Судзуки и Далай-Лама XIV, как мученик веры Вурмбрандт, говорят нам: главное – любовь в сердце, а она в глубине, на самой глубине. Обряды, догмы – дело второстепенное. Их легко использовать, разжигая ненависть, и наш путь – от внешнего человека к внутреннему и от него – к внутреннейшему, к уровню глубины, где исчезает стена и торжествует единый дух: дух любви.

В этом направлении уже десятки лет идет незаметная работа межконфессионального диалога. Дело идет медленно. Кажется, что у средиземноморского круга культур не хватает внутренних ресурсов для последнего шага. Диалог – слово греческое, и диалоги Платона – один из признанных шедевров. И в XX в. к диалогу возвращались Мартин Бубер, Михаил Бахтин. Но центр, вокруг которого кружится диалог, не был до конца осознан как дырка на плоскости мысли.

Центр не был понят как безымянное Дао, объемлющее Дао, имеющее имя. Центр не был знаком знаковой паузы на подступе к святая святых – тем "То", о котором Уддалака Арунья говорил своему сыну Шветакету: "То – это ты!", глубочайший уровень тебя самого, твоим внутреннейшим человеком, окошком в бездну, в которой гаснут споры. Потомок Авраама, подходя к хижине, отвечал на вопрос: кто пришел ко мне? – "Я". И дверь оставалась закрытой. От слова "Я" целое ускользало и надо было вновь и вновь повторять свой путь, пока не родятся абсурдные слова: "Ты пришел к тебе". Малейшая двойственность, как ее ни высказывай, – чем отчетливей, тем хуже – уводит от целого. И недаром Мертон тянулся к Дальнему Востоку и советовал христианству испить еще один глоток восточной мудрости, даоской, восхваляющей Дао странными для европейца словами: "о, неясное, о, туманное!". И недаром культура Дальнего Востока ставит туманное инь впереди твердого и ясного ян.

В этой неясности внешнего проясняется ясность внутреннего, духовная, ясность сознания внутреннейшего человека, для которого различия символов культуры становятся прозрачными и возникает солидарность созерцателей всех культур, как у Мертона и Судзуки.

После беседы с Д.Т.Судзуки Мертон сделал свой замечательный вывод: несмотря на важность традиций, есть что-то сближающее дзэнского старца с траппистским монахом – в противоположность нашим соотечественникам, ведущим агрессивно несозерцательный образ жизни.

В преодолении новой агрессивности, направленной против созерцания, – залог новой толерантности, основанной не на неверии в реальность целостного духа, а на глубочайшей вере во внутреннего человека. И мы видим наше спасение из царства фантомов в том, что внутреннейший человек не даст сбить себя ничем внешним – ни догмам, ни компьютерам. Он готов пробиться к духу сквозь любую систему букв, символов, цифр. Эта борьба идет сегодня сквозь все царство культуры, через все искусства, через всякое живое слово, и она пробивается сквозь мертвые, дурно пахнущие слова.

Во внутреннем человеке мы защищаем свое Я от натиска омертвевшей среды. Во внутреннейшем мы открываем страну без тесноты, где каждый новый человек приносит новое окно в бесконечность. И чем больше людей, тем больше простора.

----------------------

* Эта мысль только кажется парадоксальной. Она вполне соответствует "Логико-философскому трактату" Людвига Витгенштейна: "Мистики правы, но их правота не может быть высказана: она противоречит грамматике". То, что противоречит грамматике
науки, высказывается языком икон.

Источник: Померанц Г.С. Дороги духа и зигзаги истории. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. - 384 с. - (Российские Пропилеи).


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-20 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования