Портал-Credo.Ru Версия для печати
Опубликовано на сайте Портал-Credo.Ru
13-07-2009 15:51
 
Александр Нежный. ОДИНОЧЕСТВО "СВЯТОГО ДОКТОРА". Доктор Гааз был одинок на земле, ибо принадлежал небу

В Германии его звали Фридрих Йозеф Гааз, в России окрестили Федором Петровичем. Он приехал к нам совсем молодым человеком в начале девятнадцатого столетия и прожил в Москве полвека, за это время отлучившись из первопрестольной всего три раза. В 1809 и 1810 годах он ездил изучать кавказские минеральные источники (один из них до сих пор носит его имя), затем был в рядах русской армии, гнавшей армию двунадесяти языков от Москвы до Парижа. Врач с европейским образованием, он быстро приобрел в Москве признательных и состоятельных пациентов, разбогател, купил дом на Кузнецком, ездил в карете, запряженной шестеркой лошадей, что по тем временам было примерно то же самое, что в наши дни – шестисотый "Мерседес". Умер он, однако, в бедности, и его хоронили на казенный счет. За гробом Федора Петровича шло, по подсчётам московского полицмейстера Цинского, около двадцати тысяч человек. В Москве в ту пору (1853 год) народу было тысяч не более четырехсот и таким образом мы можем исчислить высочайший показатель любви к доктору Гаазу и скорби о нём. Его похоронили на Введенском (Немецком) кладбище.

Если с Госпитального вала войти в кладбищенские ворота и двинуться по главной аллее, то через несколько минут по левую руку будет видна могила с висящими на ограде кандалами, большим, почти круглым камнем с установленным на нем крестом и выбитыми словами: "Спешите делать добро". Эти слова, равно как и кандалы, – ключ к судьбе Федора Петровича, главный знак его жизни, объяснение тому поразительному почитанию, которым Москва окружила Гааза, и тому пристальному вниманию, с каким сейчас, более полутора веков спустя, мы всматриваемся в облик "святого доктора". В 1828 году восклицанием "Это то, о чем я мечтал всю жизнь!" он ответил на предложение губернатора Москвы князя Д. Голицына войти в состав Попечительского о тюрьмах комитета и тем самым до гробовой доски предопределил свои труды и дни. Ибо отныне его непреходящей заботой стали несчастные России, её униженные и оскорбленные, её идущие по этапу в Сибирь кандальники, её бедняки, силой помещичьего произвола оторванные от родителей дети. Боль России стала его болью; её стон отзывался в его душе, и её слезы кипели в его сердце. 

Он два с лишним десятилетия сражался с жестокостью государства, на всё время бесконечно долгого этапа в Сибирь велевшего приковывать к одному железному пруту по восемь человек сразу – детей, стариков, женщин, здоровых, больных, воров, беспаспортных, ссыльнопоселенцев…  Идти они были обречены только вместе, спать – вместе, справлять нужду – на глазах невольных спутников.

Он восставал против бесчеловечности чиновников, гнавших за Урал здоровых наравне с больными, и рядом с пересыльной тюрьмой на Воробьевых горах устроил больницу, в которой укрывал слабых, лечил занемогших, давал передышку отчаявшимся.
Он в меру сил смягчал ледяное равнодушие власти, выхаживая неимущих и бездомных в созданной им лечебнице в Мало-Казённом переулке, впоследствии получившей название "Полицейской", в народе же известной как "Газовская". Сменивший Д. Голицына на посту генерал-губернатора князь А. Щербатов однажды потребовал привести количество больных в ней к норме – сто пятьдесят - и ни единым человеком больше. Гааз, пишет его первый биограф А.Ф. Кони, опустился в кабинете губернатора на колени и "горько заплакал". Щербатов отступил. О Федоре же Петровиче с тех пор говорили, что он выплакал своих больных.

Всё благоприобретенное врачебными трудами: дом, карету, лошадей, фабрику, имение – всё поглотило его бездонное милосердие. Он изо всех сил спешил делать добро, но ездил теперь гораздо медленнее: в старой пролетке, запряженной двумя клячами, а жил в двух комнатках Полицейской больницы, где ночами иногда рассматривал в телескоп звездное небо. Таково было единственное утешение его погруженной в гущу народной беды и распахнутой состраданию души. "Я все размышляю о благодати, – за год до смерти написал он в своем завещании, – что я так покоен и доволен всем, не имея никакого желания, кроме того, чтоб воля Божия исполнялась надо мной. Не введи меня во искушение, о Боже милосердный. Милосердие коего выше всех Его дел. На Него я бедный и грешный человек вполне и единственно уповаю. Аминь".

Если чуть более внимательно присмотреться к его жизни, то без труда можно обнаружить, что она протекала как бы в двух измерениях. С одной стороны, гуща народной беды: тюрьмы, этапы, прут, с которым он бился, будто Георгий Победоносец с драконом, Екатерининская и Полицейская больницы, долговая яма, откуда он выкупал людей, горячие споры в тюремном комитете – в том числе и с непреклонным и властным митрополитом Московским Филаретом (Дроздовым); а с другой – общение с московскими интеллектуалами. Почти ежевечерне он был желанным гостем в каком-нибудь доме, вроде дома Елагиных, средоточии умственной жизни Москвы, который современники называли "республикой у Красных Ворот". Федор Петрович наверняка знал – и его знали – братьев Киреевских, Хомякова, Чаадаева, Вяземского, Александра Ивановича Тургенева, зимой сорок шестого приехавшего в пересыльную тюрьму на Воробьевых горах с милостыней, там простудившегося, заболевшего и вскоре скончавшегося, и многих других. Славные, родные имена! Он, скорее всего, видел Александра Сергеевича Пушкина и уж во всяком случае близко знал тех, кто был знаком с поэтом – хотя бы с Надеждой Михайловной Еропкиной, оставившей о Пушкине свои воспоминания.

Мы не можем точно очертить круг его чтения. Библия – несомненно и ежедневно. Творения Платона, ибо он написал книгу "Проблемы Сократа", которую завещал издать своему другу и душеприказчику, доктору Полю. Увы – по неведомым причинам книга так и не увидела свет, а рукопись её бесследно исчезла. Но Федор Петрович безусловно знал – хотя бы приблизительно, в беглом чтении или пересказе – творчество своих блистательных русских современников. Отчего бы, на самом деле, ему было не знать едкие замечания Петра Андреевича Вяземского о русской действительности? О нашей фанфаронаде, к примеру? Или: чем тут хвастать, что мы лежим в растяжку от Перми до Тавриды? О нашей скверной привычке к самохвальству? Выстраданное чаадаевское неприятие "разнузданного патриотизма"? И было бы, по меньшей мере, странно, если бы он, проживший в России почти всю жизнь, оставался в неведении о коренных убеждениях мыслящей российской публики. Ей была абсолютно чужда идея русской исключительности и национально-религиозного превосходства России. Единство исторических судеб русского народа с народами Европы – вот что было основной мыслью бесед в той же "республике у Красных Ворот".

Поразился бы Федор Петрович имперскому духу, который, словно очнувшиеся от недолгого сна семь бесов, овладевает Россией? Мифотворчеству, которым, как описанные Виктором Гюго компрачикосы, нынешняя власть вкупе с почти уже государственной Церковью старательно уродует народное сознание. Нашему стремлению во что бы то ни стало навязать сопредельным странам свои представления о государственном порядке, свои ценности, свое толкование истории.

И да, и нет.

В его время сверху упорно насаждалась мысль о превосходстве православной и самодержавной России над гибнущим Западом. Все-таки он жил в одно время не только с преподобным Серафимом Саровским, Пушкиным и Чаадаевым, но и с Уваровым, исповедовавшим идею национальной исключительности и имперского превосходства России. В советскую пору я близко знал министра автомобильного транспорта и дорожного строительства РСФСР Алексея Александровича Николаева, Царство ему Небесное. Это был редкий, редчайший, всей душой страдающий за Отечество высокопоставленный, простите, чиновник, бомбивший партийных вождей докладами о чудовищных материальных и нравственных потерях, которые терпит Россия от повсеместного бездорожья. От него отмахивались, будто от опостылевшего овода. Да, говорили мы с ним вечерами, дураки и дороги – наш крест. Он подходил к окну, прикладывал лоб к стеклу и стоял так, вздыхая и негромко повторяя: "Бедная! Бедная, бедная Россия!"

Не то же ли самое сказал бы сегодня Федор Петрович?

Он взглянул бы окрест себя, и душа его, как и при светлой его жизни, стала бы уязвлена человеческими страданиями. Он увидел бы пролитую на улицах его любимой Москвы кровь людей, убитых за другой цвет кожи и иной разрез глаз; немыслимое богатство, соседствующее с удручающей нищетой; суды, которые по-прежнему полны неправдой черной. Всесильное, сто раз продавшееся чиновничество, как и полтора века назад, аттестовало бы его утрированным филантропом и призывало бы немедленно его сократить. Он был бы потрясен зрелищем так называемого торжества православия. Он, всего себя положивший за униженных и оскорбленных, воскликнул бы, глядя, к примеру, на новодел, известный как храм Христа Спасителя: "Зачем?!" В Москве никак не соберутся построить центр для детей, страдающих различными формами рака; в Пензе не так давно из-за нехватки средств приостановил операции крупнейший региональный кардиоцентр; газеты, радио, интернет вопят воплем тяжко больных и неимущих – спасите нас, люди добрые! Отчего – спросил бы он – вы не спешите делать добро? Отчего вы больше заботитесь о внешнем, чем о едином на потребу?

Как ни тянет Ватикан с причислением Федора Петровича к сонму святых, русский народ давным-давно поместил Гааза, католика и немца, в свой нравственный иконостас. "Святой доктор". Что тут прибавить? Отец Георгий Чистяков насчитал шесть даров католичества православию. Один из них – Фридрих Йозеф Гааз.

Скоро исполнится сто лет памятнику Гаазу в Малом Казённом переулке, возле здания бывшей "Газовской" больницы. Отмечать юбилей собираются с размахом; я ж в таких случаях всегда вспоминаю Николая Васильевича Гоголя, завещавшего не устраивать ему пышных похорон, а вместо этого накормить несколько нищих. Лучшая память Гаазу – наше общее деятельное сострадание к тем, кому в этой жизни выпала тяжкая доля. К больным детям, матери которых тревожат нашу совесть мольбами о помощи; к заключённым, среди сотен тысяч которых много просто-напросто заблудившихся, несчастных людей; к старикам, которые обделены любовью и хлебом. После советских заморозков общество постепенно оттаивает, и на стылой земле появляются ростки милосердия и благотворительности. Есть фонды, организации, комитеты; но, как говаривал странствующий философ Григорий Сковорода, всё есть, а чего-то великого недостает. Я даже предполагаю, чего или, скорее, кого. Нужен Федор Петрович с его светом неиссякаемой ангельской доброты в глазах; нужен человек-подвижник; человек, который не только читает Священное Писание, но и живет в полном соответствии с ним.
Федор Петрович прожил жизнь так, как учил Христос. Но, нездешний гость этого мира, он в этом мире был одинок. И не оттого, что он был по сути монах, нет; он был одинок на земле, ибо принадлежал небу.

С другой же стороны…

Соотечественник Фридриха Йозефа Гааза, погибший в нацистском застенке Дитрих Бонхёффер сказал: "Один человек и Бог – это уже большинство". 


© Портал-Credo.Ru, 2002-2021. При полном или частичном использовании материалов ссылка на portal-credo.ru обязательна.
Пишите нам: [email protected]