Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Св. Григорий Богослов. Слово 4, Первое обличительное на царя Юлиана [патристика]


Слушайте это, все народы; внимайте все, живущие во Вселенной (Пс. 48,2). Как бы с некоторого возвыше­ния, далеко кругом видимого, всех призываю, ко всем обращая сильную и высокую проповедь. Внимайте на­роды, племена, языки, люди всякого рода, всякого воз­раста, — все, сколько есть теперь, и сколько будет на зем­ле! И да прострется далее моя проповедь! Внимайте мне все небесные Силы, все Ангелы, которыми совершено истребление мучителя, низложен — не Сион, царь Амморрейский, не Ог, царь Васанский (небольшие владе­тели, делавшие зло небольшой части Вселенной — Из­раилю), — но змий (Иез. 29, 3), отступник, великий ум (Ис. 10, 12), Ассирианин, общий всем враг и против­ник, и на земле, делавший много неистовств и угроз, и в высоту (Пс. 72,8) говоривший и замышлявший много неправды! Слушайте небеса,и внимай земля (Ис. 1.2)! И мне теперь прилично возгласить одно с велеречивейшим из Пророков Исаиею!

В одном у нас отличие: Про­рок призывает небо и землю в свидетели против отка­завшегося от Бога Израиля; а я призываю против мучителя, и отказавшегося, и падшего — падением дос­тойным нечестия. Внимай, если слышишь нас, и ты, душа великого Констанция! Внимайте христолюбивые души до него бывших царей! Особенно же да внемлет душа Констанция, который сам возрастал с наследием Христовым и, постепенно утверждая его, взрастил в та­кую силу, что стал через это именитее всех прежних царей. Но (какое посрамление!) он впал в грех неведе­ния, весьма недостойный его благочестия; сам не зная, воспитал христианам врага Христова; из всех дел свое­го человеколюбия оказал одну худую услугу тем, что спас и воцарил ко вреду спасенного и царствовавшего. А потому, о если бы Констанция особенно обрадовало, как разрушение нечестия и восстановление прежнего благосостояния христиан, так и это слово!

А я принесу слово в дар Богу священнейший и чистей­ший всякой бессловесной жертвы, принеся не по подра­жанию мерзким речам и суесловию, а еще более мерзким жертвам богоотступника, которых обилие и богатство состояли в силе нечестия и в немудрой, скажу так, мудро­сти; так как и вся сила и ученость века этого во тьме ходит и далека от света истины. Но если такова эта мудрость, в таких бывает людях, такие приносит плоды, — как трава, скоро засыхает, как зеленеющий злак (Пс. 36, 2) скоро опадет и преходит вместе с породившими ее, которые погибают с шумом и привлекают внимание более паде­нием, нежели нечестием своим; то мне приносящему ныне жертву хвалы и сжигающему бескровный дар слова, кто составит такое зрелище, которое бы равнялось благодарности! Какой язык будет так громозвучен, как я того желаю? Чей слух не уступит в ревности слову?

Благодарение же, воздаваемое посредством слова, не только более всего свойственно Слову, Которое из всех других наименований преимущественно благоугождается этим наименованием и нашей способностью име­новать Его, но и тому послужит приличным возмезди­ем, когда за преступление против дара слова будет он наказан словом. Тогда как дар слова есть общее достоя­ние всех словесных тварей, Юлиан, присваивая его себе, ненавидел в христианах, и хотя почитался даровитейшим в слове, однако же о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, что злонамерен­но, по произволу, толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не язы­ку. Почему и запрещал нам образовываться в слове, как будто такое наше образование было похищением чу­жого добра. Но это значило то же, как если бы не разре­шать нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоить их себе по тому же сходству наименования. Потом, неразумно он надеялся, будто бы скроется от нас, что не нас, которые очень презирают такую сло­весность, лишает он одного из первых благ, но сам стра­шится обличений в нечестии, предполагая, может быть, что сила обличения зависит от красоты слога, а не от разумения истины, и не от доказательств, от которых удержать нас также невозможно, как и сделать, чтобы мы, пока имеем язык, не исповедовали Бога. Ибо мы вместе с прочим и это, то есть слово, посвящаем Богу, как посвящаем тела, когда нужно и телесно бороться за истину. Поэтому, дав такое повеление, хотя запретил он и говорить красноречиво, однако же не воспрепятство­вал говорить истину. А таким образом и бессилие свое обличил, и не избег обличений в нечестии, если не под­вергся еще большим за свою ошибку. Ибо само его зап­рещение пользоваться нам даром слова показывало, что он не полагался и на правоту своей веры, и на сам дар слова. Он походил на человека, который почитает себя сильнейшим из борцов и требует, чтобы все провозг­ласили его сильнейшим, а между тем отдал приказ, что­бы ни один сильный борец не смел бороться и не являлся на поприще. Но это — доказательство робости, а не мужества! Венцы даются тем, которые боролись, а не тем, которые сидели вверху; тем, которые напрягали все силы, а не тем, которые лишены употребления боль­шей части сил. Если же действительно боялся ты сой­тись и вступить в битву; то этим самым признал над собой победу и без борьбы уступил верх тому, с кем из-за того и препирался, чтобы не вступать в борьбу. Так поступил наш мудрый царь и законодатель! И как будто для того, чтобы все испытало его мучительство и про­возглашало его неразумие, в самом начале своего цар­ствования он прежде всего употребил насилие против дара слова. Но нам прилично воздать благодарение Богу и за то, что сам этот дар получил свободу. Нам особенно должно, как почтить Бога другими приношениями, не щадя ничего — ни денег, ни имущества, которые вре­менны, и человеколюбием Божиим соблюдены от на­силия, так преимущественно почтить словом — плодо­ношением праведным и общим для всех, получивших милость. Но довольно говорить о даре слова; иначе, рас­пространившись чрезмерно, преступим пределы вре­мени и подадим мысль, что заботимся о чем-то ином, а не о том, для чего собрались.

И уже порывается и течет к торжествованию мое сло­во; оно облекается в веселье, как и все видимое; оно всех призывает к духовному ликованию — всех, кто постоян­но пребывал в посте, в сетовании и в молитве, и днем и ночью просил избавления от окружающей скорби и на­дежное врачевание от зол находил в непосрамляющем уповании (Рим, 5,5), — всех, кто перенес великие боре­ния и подвиги, кто выдержал многие и тяжкие удары это­го времени, кто, по выражению апостола, был позорищем миру и Ангелам и человекам (1 Кор. 4,9), кто, хотя изнемогал телом, однако же остался непобедимым по духу, и все возмог о укрепляющем его Христе (Фил. 4, 13); всех, кто отложил все, что в мире служит греху, и мирскую власть; кто расхищение именияс радостью при­нял (Евр. 10,34); кто неправедно был изгнан из собственного, как говорится владения; кто некоторое время тер­пел разлуку или с мужем, или с женой, или с родителя­ми, или с детьми, или какие есть еще наименования не столь близкого свойства, привязывающие нас к людям, и кто в дар Христовой крови приносил страдания за Хрис­та, так что ныне справедливо может о себе сказать и вос­петь: посадил человека на главу нашу; мы вошли в огонь и воду, и ты вывел нас на свободу (Пс. 65,12).

Призываю к торжеству и другую часть людей, кото­рые исповедуют Бога всяческих и держатся в том здра­вых понятий, но не постигают распоряжений Промыс­ла, часто из горестных событий устраивающего лучшее и благостно призывающего к исправлению. Они по ни­щете души и по легкомыслию возгораются и воспламе­няются помыслами, по гордости преследуются нечестивым (Пс. 9, 23), не могут сносить мира грешников (Пс. 72; 3), как говорит Псалом, не ждут исполнения со­вета Божия (Пс. 105,13), и не соблюдают равнодушия до конца; однако же, будучи рабами одного настоящего и видимого, утверждаются в истине чудесами, подоб­ными совершившимся ныне. Призываю и тех, кого при­водит в изумление лицедейство и великое позорище мира этого, призываю словами Исаии: жены, грядущие с позорища, придите (Ис. 27, 11), отвратив душевное око от внешних предметов, по которым оно блуждало, остановитесь и познайте, что Я—Бог, буду превозне­сен в народах, превознесен на земле (Пс. 45,11),как все­гда, во всех творимых Им знамениях и чудесах, так еще очевиднее в чудесах настоящих.

О, если бы составил часть нашего лика и тот собор, который прежде с нами вместе воспевал Богу неподдельную и чистую песнь, даже удостаивался некогда стоять по правую сторону и, как надеюсь, вскоре опять удосто­ится! Но не знаю, по какому побуждению, он вдруг изме­няется, отделяется и (чему особенно дивлюсь) не при­ступает к общему веселью, но составляет (как, может быть, и сами дозволят мне выразиться) какой-то свой нестройный и несогласный лик. Сказать, каков и чей это лик, хотя и побуждает меня ревность, однако же останавливает вера. Удерживаемый надеждой, не произнесу ничего неприятного; ибо до сих пор щажу их, как соб­ственные члены, и внимаю больше прежней любви, не­жели настоящему отвращению. Для того поступаю вели­кодушнее, чтобы чувствительнее укорить впоследствии.

Одну только часть, один род людей отлучаю от тор­жества. Хотя сам сокрушаюсь и скорблю, хотя проливаю слезы, когда, может быть, они и не внимают мне, хотя сетую о нечувствующих собственной погибели, что и делает раны их достойнейшими большего сожаления; однако же отлучаю. Посеянные не на твердом и непоко­лебимом, но на сухом и бесплодном камне (таковы при­ступающие к слову легкомысленно и маловерные), по­тому что земля была неглубока (Матф. 13, 5), скоро прозябшие и готовые на все в угождение ближним, они впоследствии при слабой попытке лукавого искусить, при малом искушении и дуновении знойного ветра увя­ли и умерли. Но еще хуже этих последних, еще более достойны отлучения от торжества все те, которые нис­колько не противились ни силе времени, ни увлекаю­щим нас в пагубный плен от Восшедшего на высоту и Пленившего во спасение. Они оказались даже произвольно злыми и низкими, не сделав и малейшего про­тивоборства, соблазнившись, когда не было им ника­кой скорби и никакого искушения ради слова, и (подлинно жалкие люди!) продали собственное свое спасение за временную корысть, за ненужную услугу или власть.

Поскольку же сказано, кто может и кто не может составлять наш лик, то очистим, по возможности, и тела и души, настроим все один голос, соединимся единым духом и воспоем ту победную песнь, которую некогда, ударяя в тимпан, предначала Мариам, а за нею воспел Израиль, о потоплении египтян в Черном море:. Поем Господу, ибо высоко превознесся Он, коня и всадника его ввергнул в море (Исх. 15,21) — но не в море; меняю это в песне; а куда ему было угодно, и как определил Сам Он — творит все и претворяет, как сказал в одном месте своего пророчества богодухновенно любомудрствующий Амос, и превращает в ясное утро тень смертную, а день в ночь темную (Ам. 5,8). Тот, кто, как бы некоторым кругом располагает и ведет весь мир. И все, что нас касается, — и зыблющееся и незыблемое, попе­ременно и поступающее вперед и обращаемое назад, бывающее в разные времена и так и иначе, — в порядке Промысла, твердо и непоколебимо; хотя и идет проти­воположными путями, известными Слову, и неведомыми для нас. Господь низлагает сильных с престолов (Лук 1,5 2) и того, о ком не думали, украшает венцом (Сирах. 11,5); заимствую и это из Божественного Писания. Он немощные колена облачает мужеством и сокрушает мышцы нечестивых и неправедных (Пс. 36,17); и это беру из другого Писания, как приходит мне на память, которое-либо из многих мест, восполняющих мою песнь и слагающихся в одно благодарение. Он дает нам видеть и возношение нечестивого выше кедров, и об­ращение его в ничтожество; если только смогли мы ско­рой и непреткновенной ногой пройти мимо его нечес­тия. Кто же из поведающих дела Божий воспоет, как должно и поведает это? Кто изречет могущество Гос­пода, возвестит все хвалы Его (Пс. 105,9)? Какой голос, какой дар слова будет соразмерен этому чуду? Кто со­крушил оружие и меч и брань (Пс. 75,11)? Кто сокру­шал головы змиев в воде? Кто дал того в пишу людям (Пс. 73; 13.14), которым и предал его? Кто превратил бурю в прохладный ветер? Кто сказал морю: умолкни, перестань (Марк. 4, 39),здесь предел надменным вол­нам твоим (Иов. 38,11), и потом быстро усмирил воздымавшиеся и кипевшие воды? Кто даровал власть на­ступать на змей и на скорпионов (Лук. 10,19), которые не тайно уже блюдут пяту, как изречено в осуждении, но явно восстают и подъемлют главу, осужденную на попрание? Кто сотворил суд и правду (Ам. 5,7), сотво­рил так неожиданно? Кто не оставил навсегда жезла нечестивых (могу ли смело сказать над жребием пра­ведных (Пс. 124,3)? — или выразиться скромнее?), над жребием ведающих Его? Ибо мы были не как праведные преданы (немногим, и притом редко, дается, чтобы они, как мужественные подвижники, посрамили искусите­ля), но как грешные осуждены, и потом милосердо и отечески помилованы; осуждены, чтобы пораженные уцеломудрились, и вразумленные к нему обратились. Он обличил нас, но не яростью; наказал, но не гневом (Пс. б, 12); тем и другим, и напоминанием, и снисхож­дением явил Свое человеколюбие. Кто сотворил мщение над народами, наказание над племенами (Пс. 149,7)? Господь крепкий и сильный, Господь, сильный в брани (Пс. 23,8). Одно нахожу место, один стих в некотором отно­шении сообразный настоящему торжеству. Его прежде нас возгласил Исаия, и он весьма приличен нынешне­му времени, соответствует величию благодеяния. Кропите, небеса, свыше, и облака да проливают правду (Ис. 45,8); веселись, земля, и восклицайте, горы, от радости (Ис. 49,13)! Ибо и все твари и небесные Силы разделя­ют наши чувствования (присовокупляю это от себя) даже при событиях, подобных настоящему. Тварь, под­лежащая тлению, то есть, которые долу рождаются и умирают, не только совоздыхает и соболезнует, в ожи­дании конца их и откровения, чтобы тогда и ей полу­чить чаемую свободу, подобно, как ныне, силой Творца, невольно предана тленным, но также сопрославляется и сорадуется, когда веселятся чада Божий. Итак, возве­селится пустыня и расцветет как нарцисс (Ис. 35,1) (не могу не употреблять Божественных изречений, воз­вышая Божию силу); да веселится Церковь, которая вче­ра и задень, по-видимому, сиротствовала и вдовствовала! Да веселится всякий, кто до сих пор был угнетаем нестерпимой и жестокой бурей нечестия! Ибо поми­ловал Господь людей Своих, и наследуя Своего не оста­вил (Пс. 93,14); сотворил чудные дела, совет древний истинный (Ис. 25, 1), — совет о том, чтобы благово­лить к боящимся Его и к уповающим на милость Его (Пс. 146, 11).Ибо сокрушил Он врата медные и вереи железные сломил (Пс. 1 Об, 16). Мы за беззакония наши смирены были; но воззваны и избавлены из сети ловящих (Пс. 123,7) благодатью призвавшего нас и смирен­ных сердцем утешающего Бога.

Видите, как слагаю песнь, в которой и слова и мысли божественны! Сам не знаю, почему горжусь и украша­юсь чужим, от удовольствия делаюсь, как вдохновенный; а презираю все низкое и человеческое, когда одно с дру­гим сличаю и согласую, и что единого Духа, то привожу в единство.

И прежде являли нам чудеса Божий: Енох, вознесен­ный Богом; Илия, взятый на небо; Ной, спасаемый и спасающий малым деревом (Премудр. 10,4) мир — се­мена родов, спасшихся от всемирного потопа, чтобы земля снова украсилась обитателями более благочес­тивыми; Авраам призываемый; когда уже не обещал воз­раст, награждаемый сыном, во уверение о другом обетованном Семени; приносящий единородного — добровольную жертву, и вместо сына приемлющий не­ожиданную жертву. То же явили чудная погибель нечес­тивых, потопленных огнем и серой, и еще более чудес­ное исхождение благочестивых; столп соляной — памятник обращения ко злу.

То же явил Иосиф продаваемый, соблазняемый, цело­мудренный, умудряемый Богом, освобождаемый, постав­ленный властелином и раздателем хлеба для высшего домостроительства; Моисей, удостоенный богоявления, приемлющий законы, законодательствующий, данный как бог фараону, указавший Израилю путь в землю обе­тованную. То же явили: известное число египетских каз­ней и среди египтян спасение обремененных трудами; море, бегущее от жезла и соединяющееся по слову, од­ним дающее путь, как по суху и потопляющее, согласно с естеством, других; а также все, чем это сопровождалось: столп облачный, осеняющий днем; столп огненный, озаряющий ночью; а оба путеводствующие; хлеб, поли­ваемый дождем в пустыне, снедь, посылаемая с неба, — первый соразмерно нужде, а вторая даже и сверх нуж­ды; вода из камня, то истекающая, то услаждаемая; Амалик, преодолеваемый молитвой и еще неизъяснимым и таинственным воздеянием рук; солнце останавлива­емое, луна удерживаемая, Иордан разделяемый, стены, разрушаемые обхождением священников, также звуком труб и самим числом, силу имеющим; земля и руно по­переменно орошаемые и остающиеся невлажными; сила, заключенная в волосах и равняющаяся силам це­лого воинства; несколько избранных, пивших из гор­сти воду, обнадеженных в победе и побеждающих, бла­годаря надежде, малым числом многие тысячи. Нужно ли мне перечислять все чудеса, какие совершены самим Христом, при спасительном Его пришествии и вопло­щении, и какие после Него и через Него же сотворены святыми Его Апостолами и служителями слова? Сколь­ко книг и памятей, в которых запечатлены они? Какие же чудеса явлены ныне? — Придите, послушайте, все боящиеся Бога, и я возвещу вам (Пс. 65,16),чтобы знал грядущий род (Пс. 77,6), да познают преемства родов — чудеса могущества Божия!

Но невозможно объяснить этого, не изобразив ве­личины бедствия; и это опять невозможно, пока не бу­дет обличено злонравие отступника, не будет показано, какие были начала, какая смена, от которых дошел он до такого неистовства, постепенно взращивая в себе нече­стие, подобно тому, как самые злые из пресмыкающихся и зверей собирают свой яд. И хотя подробное описание злодеяний его предоставляем книгам и историям (мы не имеем и времени пересказывать все, не имеющее близкой связи с настоящим предметом); однако же, из многого коснувшись немногого, оставим потомству как бы некоторую надпись на памятнике, вместив в слово главнейшие и известнейшие из его деяний.

Вот одно и первое из его дел! Спасенный великим Констанцием, недавно от отца наследовавшим державу, когда при Дворе стали править делами новые чиновни­ки, и войско, опасаясь нововведений, само сделалось нововведением, вооружилось против начальствующих, тогда, говорю, невероятным и необычайным образом спасенный вместе с братом, не воздал он благодарения ни Богу за свое спасение, ни Царю, его спасшему, но ока­зался перед ними злонравным, готовя в себе Богу отступ­ника, а Царю — мятежника. Но прежде всего нужно сказать, что человеколюбивейший Царь в одном из царских дворцов удостоил их царского содержания и царской прислуги, сохраняя их, как последних в роде, для царс­кого престола. Сам Государь, во-первых, думал оправдать себя в том, что беспорядки, открывшиеся в начале его царствования, произведены не по его согласию; во-вто­рых, хотел показать свое великодушие, приобщив их к царскому сану; а в-третьих, таким приращением наде­ялся более упрочить власть. Но в его рассуждениях было больше доброты сердца, нежели благоразумия.

На них же не лежало тогда никаких должностей; царская власть была еще впереди и в одном предполо­жении, а возраст и надежда не вели к чинам второсте­пенным. Поэтому они имели при себе наставников и в прочих науках (все первоначальное учение преподавал им сам дядя и Царь), а еще больше — в нашем любомуд­рии, не только в том, которое имеет предметом догма­ты, но и в том, которое назидает благочестие нравов. Для этого пользовались обращением с людьми особен­но испытанными и были приучаемы к делам самым похвальным, показывающим опыты добродетели. Они, по своей охоте, вступили в клир, читали народу боже­ственные книги, нимало не считая это ущербом для своей славы, но еще признавая благочестие лучшим из всех украшений. Также многоценными памятниками в честь Мучеников, щедрыми приношениями и всем, что показывает в человеке страх Божий, свидетельствова­ли о своем любомудрии и усердии ко Христу.

Один из них действительно благочестив, и хотя по природе вспыльчивее, однако же в благочестии искре­нен. А другой только выжидал время и под личиной скромности таил злонравие. И вот доказательство! Ибо не могу обойти молчанием бывшего чуда, которое весь­ма достопамятно и может послужить уроком для мно­гих нечестивцев. Оба они, как сказал я, усердствовали для Мучеников, не уступали друг другу в щедрости, бо­гатой рукой и не щадя издержек, созидали храм. Но поскольку трудились они с разной целью, то и конец трудов был различен. Дело одного, имею в виду стар­шего брата, шло успешно и в порядке, потому что Бог охотно принимал дар, как Авелеву жертву, право и при­несенную и разделенную (Быт. 4,7) и сам дар был как бы некоторым освящением первородного, а дар друго­го (какое еще здесь на земле посрамление для нечести­вых, свидетельствующее о будущем и малозначитель­ными указаниями предвещающее о чем-то великом) дар другого отверг Бог Мучеников, как жертву Каинову. Он прилагал труд, а земля отвергала совершенное трудом. Он употреблял еще большие усилия, а земля отказыва­лась принимать в себя основания, полагаемые челове­ком, колеблющимся в благочестии. Земля как бы веща­ла, какое будет произведено им потрясение, и вместе воздавали честь Мученикам бесчестием нечестивейшего. Такое событие было некоторым пророчеством об от­крывшихся со временем в этом человеке высокомерии и высокоумии, о непочтении его к Мученикам, о пору­гании им святых храмов, — пророчеством, для других невразумительным, но заранее преследовавшим гонителя и предзнаменовавшим, какое будет возмездие не­честию. О человек мудрый, чтобы творить зло (Иер. 4,22), но не избегающий собственного мучения! Благодарение Богу, возвещающему будущее, чтобы пре­сечь нечестие и показать Свое предвидение! Какое нео­бычайное, но более истинное, нежели необычайное, чудо! Какое братолюбие в Мучениках. Они не приняли чествования от того, кто обесчестит многих Мучени­ков; отвергли дары человека, который многих изведет в подвиг страдания, даже позавидует им и в этом под­виге. Или, вернее сказать, они не потерпели, чтоб им одним из Мучеников быть в поругании, когда храмы других устраиваются и украшаются руками преподоб­ными. Они не попустили, чтобы преухищренный во зле мог похвалиться нанесенными им оскорблениями, чтобы одна рука и созидала, и разрушала мученичес­кие храмы, чтобы одни из Мучеников были чествуемы, а другие подвергались бесчестию, чтобы притворным чествованием предначинал ось действительное бесче­стие. Они не хотели, чтобы оскорбитель при великос­ти оскорбления почитал еще себя мудрым и умевшим под видимой наружностью утаиться как от людей, так и от Бога, который всех прозорливее, всех премудрее и уловляет мудрых в лукавстве их (1 Кор. 3,19). Напротив, дали знать ругателю; что он понят, чтобы уловлен­ный не превозносился. Бог Мучеников по распоряже­ниям, Ему одному ведомым, по неизреченной Своей премудрости, по законам мироправления, по которым некогда ожидал исполнения беззаконий амморрейских, — и теперь не пресек, не иссушил вдруг, подобно нечистому потоку, замышляемой и скрываемой злобы. Но для других нужно было сделать злонравие не­навистным, отвергнуть чествование и показать, что Бог, в рассуждении всего Ему приносимого, нелицеп­риятен и чист. Он сказал нечествовавшему Израилю: не носите больше даров тщетных: курение отвра­тительно для Меня (Ис. 1,13). Он не потерпел новомесячий их и суббот и праздников; ибо, как Самодовольный не нуждается ни в чем человеческом и мало­важном; тем менее увеселяется недостойными приношениями; напротив, жертвой нечестивого, хотя бы это был телец, гнушается, как псом, и хотя бы это был ла­дан, оскорбляется, как богохульством (Ис. 66,3), и пла­ту блудницы (Втор. 23, 18) изметает из святилища и отвергает; ценит же ту одну жертву, которую Чистей­шему приносят чистые руки, высокий и очищенный ум. Итак, что удивительного, если Он, который видит, не как человек, смотрит не на внешнее, но на потаен­ного человека, презирает во внутренний источник пороков или добродетелей; что, говорю, удивитель­ного, если Бог и теперь не принял чествования, воз­даваемого лукаво и с лукавой мыслью? Но так было действительно. Кто не верит, для тех приводим сви­детельства очевидцев; еще многие из них живы; они и вам пересказали об этом чуде и будут пересказывать потомкам нашим.

Когда же, с наступлением зрелого возраста, они коснулись (лучше бы никогда не касаться!) философ­ских учений, а приобрели силу в слове — для благонрав­ных щит добродетели, а для злонравных жало греха; тогда он не мог уже скрывать в себе всего недуга и ко­варный замысел нечестия обдумывать единственно с самим собой. Огонь, кроющийся в веществе, еще не обратился в светлый пламень, но обнаруживается вы­летающими искрами и идущим изнутри дымом. А если угодно другое подобие, источники, с силой текущие в подземных пещерах, когда не находят себе простора и свободного выхода, во многих местах земли устремля­ются к поверхности и производят под нею шум; потому что сила стремления гонит их, а верхние преграды удер­живают и пресекают. Так и он, удерживаемый обстоя­тельствами и уроками Государя, пока не безопасно было оказать себя явным нечестивцем, скрывал большую часть своего нечестия. И бывали случаи, при которых обнаруживал тайные мысли, особенно перед людьми, более расположенными к нечестию, нежели к благора­зумию; в разговорах же с братом, даже сверх приличия, защищал язычников, конечно под предлогом упражне­ния в слове посредством споров; а действительно это было упражнением в противоборстве истине. Вообще, он рад был всему, чем отличается нечестивое сердце. А когда человеколюбие Самодержца провозглашает бра­та его Цезарем и делает обладателем над немалой час­тью Вселенной; тогда и ему открылась возможность с большей свободой и безопасностью предаться самым вредным наукам и наставникам. Азия стала для него училищем нечестия — всех бредней о звездочетстве, о днях рождения, о разных способах гадания, а также и о соединенной с ними неразрывно магии.

Одного еще недоставало, чтобы к нечестию присо­вокупить и могущество. Через несколько времени и то дают ему над нами умножившиеся беззакония многих, а иной, может быть, скажет: благополучие христиан, до­стигшее высшей степени и потому требовавшее пере­мены, — свобода, честь и довольство, от которых мы воз­гордились. Ибо, действительно, труднее сберегать приобретенные блага, нежели приобретать новые, и удобнее тщанием возвратить прошедшее благоден­ствие, нежели сохранить настоящее. Погибели предше­ствует гордость (Притч. 1 б, 18); прекрасно сказано в Притчах; а славе предшествует уничижение, или скажу яснее, за гордостью следует низложение, а за низложе­нием прославление господь гордым противится, сми­ренным же дает благодать (Иак. 4,6) и все соразмеряя праведно, воздает за противное противным. Это знал и божественный Давид; потому быть смиряемым полага­ет в числе благ, приносит благодарение Смирившему, как приобретший через это видение Божиих оправда­ний; и говорит: прежде страдания моего я заблуждал­ся; а ныне слово Твое храню (Пс. 118,67). Таким образом, ставит он смирение в середине между прегрешением и исправлением, так как оно произведено прегрешением, и произвело исправление. Ибо грех рождает смире­ние, а смирение рождает обращение. Так и мы, когда были добронравны и скромны, тогда возвышены и постепенно возрастали, так что под руководством Божиим сделались и славны и многочисленны. А когда мы отолстели, тогда стали своевольны; и когда разжирели (Втор. 32,16), тогда доведены до тесноты. Ту славу и силу, какую приобрели во время гонений и скорбей, утратили мы во время благоденствия, как покажет продолжение слова.

Царствованию и жизни Цезаря полагается предел. Умолчу о предшествовавшем, щадя и действовавшего и страдавшего; но при всем уважении к благочестию обоих не хвалю дерзости. Если им, как людям не свой­ственно было согрешить в чем другом, то за это, веро­ятно, не похвалят ни того, ни другого. Разве и здесь по­ставленное в вину одному обратим в назидание другому. Тогда Юлиан делается наследником царства, но не бла­гочестия, наследником сперва после брата, а через не­которое время и после воцарившего его. И первое дает ему Констанций добровольно, а последнее поневоле, принужденный общим для всех концом, пораженный ударом бедственным и пагубным для целого мира.

Что ты сделал, боголюбезнейший и христолюбивейший из царей! — к тебе, как бы к предстоящему и вни­мающему нам, обращаю укоризну; хотя знаю, что ты го­раздо выше наших укоризн, вчинен с Богом, наследовал небесную славу и для того оставил нас, чтобы времен­ное царство пременить на вечное? Для чего совещал такой совет ты, который благоразумием и быстротой ума во многом превосходит не только современных тебе, но и прежних царей. Ты очистил пределы царства от варваров и усмирил внутренних мятежников; на од­них действовал убеждениями, на других оружием, а в том и другом случае распоряжался, как будто бы никто тебе не противодействовал. Важны твои победы, добы­тые оружием и сражениями; но еще важнее и знамени­тее приобретенные без крови. К тебе отовсюду являлись посольства и просьбы; одни покорялись, другие готовы были к покорности. А если где была надежда на покор­ность, — это равнялось самой покорности. Рука Божия направляла тебя во всяком намерении и действии. Благоразумие было в тебе удивительнее могущества, и могущество удивительнее благоразумия; благочестие же еще удивительнее самой славы за благоразумие и могущество. Как же в этом одном оказался ты неопыт­ным и неосмотрительным? Отчего такая опрометчи­вость в твоем бесчеловечном человеколюбии? Какой демон внушил тебе такую мысль? Как великое насле­дие, то, чем украшался родитель твой, имею в виду хри­стиан, народ, просиявший в целой Вселенной, цар­ственное священство (1 Петр. 2, 3), взращенный многими усилиями и трудами, в столь короткое время, в одно мгновение, своими руками предал ты всеобще­му кровопийце?

Может быть, вам кажется, братия, что поступаю неблагочестно и неблагодарно, когда говорю это, и к об­личительной речи не присоединяю тотчас вещаний истины; хотя достаточно уже оправдал я Констанция тем самым, в чем обвинял его, если вы вникли в мое обвинение. Здесь только обвинение заключает в себе извинение; ибо упомянув о доброте, я представил и оправдание. Кому из знавших сколько-нибудь Констан­ция неизвестно, что он для благочестия, из любви к нам, из желания нам всякого блага, не только готов быль презреть его, или честь всего рода, или приращение царской власти, но за нашу безопасность, за наше спа­сение отдал бы даже саму державу, целый мир и свою душу, которая всякому всего дороже? Никто никогда и ни к чему не пылал такой пламенной любовью, с какой он заботился об умножении христиан и о том, чтобы возвести их на высокую степень славы и силы. Ни поко­рение народов, ни благоустройство общества, ни ти­тул и сан царя царей, ни все прочее, по чему познается счастье человеческое, — ничто не радовало его столько, как одно то, чтобы мы через него, и он через нас, про­славлялись перед Богом и перед людьми, и чтобы наше господство навсегда пребывало неразрушимым. Ибо кроме прочего, рассуждая истинно царски и выше мно­гих других, он ясно усматривал, что с успехами хрис­тиан возрастало могущество римлян, что с пришестви­ем Христовым явилось у них самодержавие, никогда ранее не достигавшее совершенного единоначалия. За это, думаю, и любил он особенно нам благодетельство­вать. Если же и оскорбил несколько, то оскорбил не из презрения, не с намерением обидеть, не из предпочте­ния нам других, но желая, чтобы все были одно, храни­ли единомыслие, не рассекались и не разделялись рас­колами. Но, как заметил я, простота неосторожна; человеколюбие не без слабостей; и кто далек от зла, тот всего менее подозревает зло. Поэтому он не предвидел будущего, не почувствовал притворства (нечестие же вкрадывалось постепенно), и в одном Государе могли совмещаться и благость к благочестивому роду, и бла­гость к нечестивейшему и безбожнейшему из людей.

И этот нечестивец в чем укорил христиан, что на­шел у нас непохвального, а также что в языческих уче­ниях признал чрезвычайным и неопровержимым? Ка­кому следуя образцу составил он себе имя своим нечестием, совершенно новым образом вступил в со­стязание с воцарившим его? Поскольку не мог превзой­ти его добродетелями и совершенствами, то постарал­ся отличиться противным, тем, что преступил всякую меру в нечестии и ревновал о худшем. Таково наше оправдание Констанция в рассуждении христиан и для христиан, вполне справедливее для имеющих ум.

Но найдутся люди, которые, простив нам одну вину, не отпустят другой. Они станут обвинять в скудоумии за то, что Констанций вручил власть неприязненному и непримиримому противнику и что сперва сделал его врагом, а потом могущественным, положив основание вражде умерщвлением брата и придав силу избранием на царство. Поэтому нужно кратко сказать и об этом; нужно показать, что человеколюбие было не вовсе не­разумно и не выступило из пределов царского велико­душия и царской предусмотрительности. Даже мне было бы стыдно, если бы мы, удостоившиеся от Констанция такой чести и столько уверенные в его отличном бла­гочестии, в его защиту не сказали правды, что, как слу­жители слова и истины, обязаны мы делать для людей и нимало нас не облагодетельствовавших. Особенно стыдно было бы не сказать правды о Констанции после ухода его из здешнего мира, когда нет и места мысли, что мы льстим, когда слово наше свободно от всякого худого подозрения. Кто не надеялся, если не другого чего, по крайней мере того, что Констанций почестями соделает его более кротким? Кто не полагал, что после доверенности, какая ему сделана даже вопреки справед­ливости, и он будет правдивее? Особенно, когда над обоими произнесен правдивый и прямо царский суд, -один удостоен чести, и другой низложен? Ибо почтив­ший второго, как никто не ожидал, даже ни сам полу­чивший почесть, ясно тем показал, что и первого нака­зал он не без праведного гнева. Казнь одного была следствием про дерзости наказанного; а почести друго­го были делом человеколюбия в возведшем его к почес­тям. Но если нужно сказать еще нечто: то Констанций мог полагаться не столько на его верность, сколько на собственное могущество. По такой, думаю, надежде и славный Александр побежденному Пору, который му­жественно стоял за свою державу, даровал не только жизнь, но вскоре и царство Индов. Этим, а не другим чем, хотел он доказать свое великодушие; а не превзой­ти кого в великодушии, для него — Александра, было постыднее, нежели уступить в силе оружия; притом, Пора, если бы замыслил зло, ему легко было покорить и в другой раз. Так и в Констанции человеколюбие про­изошло от избытка надежды на свою силу. Но для чего усиливаюсь там, где и побежденному весьма удобно одержать верх? Если доверивший поступил худо, то на­сколько хуже поступил тот, кому оказано доверие? Ког­да ставить в вину, что не предусмотрен злой нрав, тогда во что должно поставить само злонравие?

Но порок, действительно, есть нечто неподводимое под правила, и у человека нет средств делать злых доб­рыми. Так и Юлиан, от чего бы следовало ему почув­ствовать в себе благорасположение, и погасить, если и было какое, воспламенение злобы, оттого самого вос­пылал большей ненавистью; и стал высматривать, чем отмстить благодетелю. Тому научили его Платоны, Хризиппы, почтенные перипатетики, стоики и краснословы. К тому привели его и геометрическое равенство, и уро­ки о справедливости, и правило: предпочитай лучше терпеть, нежели наносить обиду. Это преподали ему благородные наставники; сподвижники царской власти и законодатели, которых набрал себе на перекрест­ках и в пещерах, в которых не нравы одобрял, но ди­вился сладкоречию, а, может быть, и не тому, но единственно нечестию, — достаточному советнику и наставнику — что делать и чего не делать. И подлинно, не достойны ни удивления те, которые на словах стро­ят города, каких на деле быть не может? которые едва не кланяются, как Богу, величавым тиранам, и при своей надменности ставят овол выше богов? Одни из них учат, что вовсе нет Бога; другие, что Бог не промышляет о земном, но что все здесь влечется без цели и случайно; иные говорят, что всем управляют звезды и роковые со­звездия, не знаю кем и откуда управляемые; другие же полагают, что все стремится к удовольствию и что наслаждение составляет конец человеческой жизни. А добродетель для них одно громкое имя; по словам тех, ничего нет за настоящей жизнью, никакого после истя­зания за дела здешней жизни, в пресечение неправды. Иной из их мудрецов вовсе не разумел этого, но был по­крыт глубокой, так сказать, тиной и непроницаемым мраком заблуждения и неведения; его разум и столько не был очищен, чтобы мог взирать на свет истины, но, пресмыкаясь в дольнем и чувственном, не способен был представить что-либо выше демонов и рассуждать о Твор­це достойным Его образом. А если кто и прозревал не­сколько, то, имея руководителем разум, а не Бога, увле­кался более вероятным и тем, что как ближайшее скорее обращает на себя внимание черни. Что же удивительно­го, если вышедший из такого училища, управляемый та­кими кормчими, когда вверили ему власть и почтили его саном, оказался только злым против вверившего и по­чтившего? А если можно защищать одного, обвиняя другого, то настроила его против установленного порядка и побудила искать свободы высокоумию не столько, думаю, скорбь о брате, в котором видел он про­тивника себе по вере, сколько то, что не терпел усили­вающегося христианства и злобствовал на благочестие. Надобно, как они учат, чтобы философия и царская власть сходились вместе; но не для прекращения, а для умножения общественных зол. И первым делом его высокомерия и высокоумия было то, что он на себя возло­жил венец, сам себя почтил высоким титлом, которое, не как случайную добычу, но как награду за доброде­тель, дает или время, или приговор царя, или, что бы­вало в прежние времена, определение сената. Но он не признает господина в царстве господином раздаваемых почестей. А во-вторых, увидев, что первая дерзость до­водит до необходимости поддержать свое высокоумие, что еще замышляет? До чего простирается в несчастии и наглости? Какое неистовство! Он вооружается про­тив самого Констанция и ведет с Запада войско под предлогом оправдать себя в принятии царского венца, потому что внешне скрывал еще свое высокоумие. Но в действительности замышляет захватить в свои руки державу и удивить свет неблагодарностью. И не обма­нулся в надежде.

Да не дивятся этому не постигающие недомыслимой глубины Божиих распоряжений, по которым все совер­шается. Да не дивятся предоставляющие мироправление Художнику, Который, конечно, мудрее нас, и творе­ние свое ведет, к чему и как Ему угодно, без всякого же сомнения — к совершенству и исцелению, хотя врачу­емые и огорчаются! По таким распоряжениям и он не возбужден на зло (Божество, по естеству благое, нима­ло не виновно во зле, и злые дела принадлежат про­извольно избирающему злое), но не удержан в стремле­нии. С быстротой прошел он свои владения и часть варварских пределов, захватывая проходы, не с намере­нием овладеть ими, но чтобы скрыть себя; уже прибли­жается к царскому дворцу, осмелившись на такой поход, как говорили его единомышленники, по предсказанию и по внушению демонов, которые предрекали ему буду­щее и готовили перемену обстоятельств. Но, по словам не скрывающих истины, он явился в срок, назначен­ный для тайного и скрытого во мраке злодеяния; поспе­шил ко дню смерти, виновником которой был сам, тай­но, потому здесь было не предвидение, но обыкновенное знание, — простое злодейство, а не благодеяние бесов. Насколько же бесы проницательны в таких делах, ясно показала Персия. И пусть умолкнут те, которые поспеш­ность его приписывают бесам: разве их делом назовем и то, что он был злобен! Если бы кончина царя не пред­шествовала нашествию мучителя и тайная брань не производилась сильнее открытой, то злодей узнал бы, может быть, что поспешал на собственную погибель, и прежде, нежели вразумлен поражением у персов, понес бы наказание за свое высокоумие в римских пределах, в которые злонамеренно дерзнул вторгнуться. И вот до­казательство! Когда еще он был в пути и думал, что на­мерения его неизвестны, воинство могущественнейше­го царя окружает его и отрезает ему даже возможность к побегу. (Так оказалось впоследствии; ибо и после по­лучения державы ему стоило немалого труда одолеть это войско.) И в это самое время, пылая гневом на высокоумие и нечестие, имея в сетях хитрейшего из людей, на пути к месту действия (подлинно велики грехи наши!), Государь, после многих прошений к Богу и лю­дям — извинить его человеколюбие, оставляет жизнь, своим походом доказав христианам ревность о благо­честии.

И здесь, приступая к продолжению слова, проливаю слезы, смешанные с радостью. Подобно тому, как река и море между собой борются и сливаются, и во мне про­исходит борьба — и слияние, и волнение чувств. Пос­ледние события наполняют меня удовольствием, а предшествовавшие извлекают у меня слезы, слезы не только о христианах и о напастях, какие их постигли, или на­влеченные лукавым, или допущенные Богом, по при­чинам Ему ведомым, и, может быть, за наше превозно­шение, требовавшее очищения; но также — слезы и о его душе, и обо всех увлекшихся с ним в ту же поги­бель. Иные оплакивают одни последние их поражения и здешние страдания; потому что имеют в виду одну настоящую жизнь и не простираются мыслью в буду­щее, не думают, что будет расчет и воздаяние за дела земной жизни, но живут, подобно бессловесным, забо­тятся о сегодняшнем только дне, об одном настоящем, одними здешними удобствами измеряют благополучие и всякую встречающуюся неприятность называют несчастием. Но для меня достоплачевнее будущие их му­чения и казнь, ожидающая грешников. Не говорю еще о величайшем наказании, то есть о том, сколько для них будет мучительно отвержение их Богом. Как не пролить мне слез об этом несчастном? Как не оплакивать бе­жавших к нему больше, нежели тех, которые были им гонимы? И не больше ли еще должен я плакать об ув­лекшем в беззаконие, нежели о перешедших на сторо­ну зла? Даже гонимым — страдать за Христа было вовсе не зло, а самое блаженное дело, не только по причине будущих воздаяний, но и но причине настоящей славы и свободы, какую они приобрели себе своими бедстви­ями. А для тех, что претерпели они здесь, — есть только начало уготованного и угрожающего им в будущем. Для них гораздо было бы лучше, если бы дольше страдали здесь, но не были соблюдаемы для тамошних истяза­ний. Так говорю по закону, который повелевает не радо­ваться падению врага и от того, кто устоял, требует сострадания.

Но мне опять должно к нему обратить слово. Что за ревность превзойти всех во зле? Что за страсть к нечес­тию? Что за стремление к погибели? Отчего сделался таким христоненавистником ученик Христов, который столько занимался словом истины и сам говорил о пред­метах душеспасительных, и у других поучался? Не ус­пел он наследовать царства и уже с дерзостью обнару­живает нечестие, как бы стыдясь и того, что был некогда христианином, или мстя христианам за то, что носил с ними одно имя. И таков первый из смелых его подви­гов, как называют гордящиеся его тайнами (какие сло­ва принужден я произнести!): он воду крещения смыва­ет скверной кровью, наше таинственное совершение заменяя своим мерзким и уподобляясь, по пословице, свинье, валяющейся в тине, творит очищение над сво­ими руками, чтобы очистить их от бескровной Жерт­вы, через которую делаемся мы участниками со Хрис­том в страданиях и Божестве; руководимый злыми советниками зловредного правления, начинает свое царствование рассматриванием внутренностей и жер­твоприношениями.

Но упомянув о рассмотрении внутренностей и о су­еверии или, точнее сказать, зловерии его в таких делах, не знаю, описывать ли мне чудо, разглашаемое молвой, или не верить слухам? Колеблюсь мыслью и недоуме­ваю, на что преклониться; потому что достойное вероя­тия смешано здесь с неимоверным. Нет ничего неверо­ятного, что при таком новом явлении зла и нечестия было какое-нибудь знамение; да и неоднократно слу­чались знамения при великих переворотах. Но чтобы так было, как рассказывают, — это весьма удивительно для меня, а конечно — и для всякого, кто желает и счи­тает справедливым, чтобы чистое объяснялось чисто. Рассказывают же, что, принося жертву, во внутреннос­тях животного, увидел он Крест в венце. В других возбу­дило это ужас, смятение и сознание нашей силы, а на­ставнику нечестия придало только дерзости; он истолковал: Крест и круг значат, что христиане отовсю­ду окружены и заперты. Это-то для меня чудно, и ежели это неправда, пусть развеется ветром; если же правда, то здесь опять Валаам пророчествует, Самуил, или при­зрак его, вызывается волшебницей; опять бесы неволь­но исповедуют Иисуса, и истина обнаруживается через противное истине, дабы тем более ей поверили. А мо­жет быть, это делалось и для того, чтобы его удержать от нечестия: потому что Бог, по Своему человеколюбию, может открывать многие и необыкновенные пути к спа­сению. Но вот о чем рассказывают весьма многие, и что не чуждо вероятия: сходил он в одну из недоступных для народа и страшных пещер (о если бы тем же путем сошел он и в ад, прежде нежели успел столько во зле!); его сопровождал человек, знающий такие дела, или, луч­ше сказать, обманщик, достойный многих пропастей. Между прочими видами волхования употребляется у них и тот, чтобы с подземными демонами совещаться о будущем где-нибудь во мраке, потому ли, что демоны более любят тьму, ибо сами суть тьма и виновники тьмы, то есть зла; или потому, что они избегают благочести­вых на земле, ибо от встречи с ними приходят в бесси­лие. Но когда храбрец наш идет вперед; его объемлет ужас, с каждым шагом становится ему страшнее; рассказывают еще о необыкновенных звуках, о зловонии, об огненных явлениях, и не знаю о каких-то призраках и мечтаниях. Пораженный нечаянностью, как неопыт­ный в таком деле, он прибегает ко Кресту, этому древне­му пособию, и знаменуется им против ужасов, призы­вает на помощь Гонимого. Последовавшее за этим было еще страшнее. Знамение подействовало, демоны побеж­дены, страхи рассеялись. Что же потом? Зло оживает, отступник снова становится дерзким, порывается идти далее: и опять те же ужасы. Он еще раз крестится, — и демоны утихают. Ученик в недоумении; но с ним на­ставник, перетолковывающий истину. Он говорит: "Не устрашились они нас, но возгнушались нами". И зло взяло верх. Едва сказал наставник, ученик верит, а убе­дивший ведет его к бездне погибели. И не удивительно: порочный человек скорее готов следовать злу, нежели удерживаться добром. Что потом говорил или делал он, или как его обманывали и с чем отпустили, пусть знают те, которые посвящают в эти таинства и сами посвяще­ны. Только по выходе оттуда и в душевных расположе­ниях и в делах его видно было беснование и неистов­ство взоров показывало, кому совершал он служение. Если не с того самого дня, в который решился он на такое нечестие, то теперь, самым явным образом, все­лилось в него множество демонов; иначе бы, напрасно сходил он во мрак и сообщался с демонами, что назы­вают они вдохновением, благовидно превращая смысл слов. Таковы были первые его дела!

Но когда болезнь усилилась и гонение готово было открыться, увидел он (или как человек мудрый на злое и преуспевший в нечестии, или по совету поощрявших его на это), что вести с нами войну открыто и объявить себя предводителем нечестия — не только слишком дерзко и безрассудно, но и совершенно против цели. Ибо принуждение сделало бы нас более непоколебимыми и готовыми противопоставить насилию ревность по благочестию; ибо души мужественные, когда хотят принудить их к чему силой, обыкновенно бывают непреклонны и подобны пламени, раздуваемому вет­ром, которое тем более разгорается, чем более его раз­дувают. Это не только находил он по своим умозаклю­чениям, но мог знать и по предшествовавшим гонениям, которыми христианство более прославлено, нежели ослаблено, потому что гонения укрепляют душу в бла­гочестии, и в опасностях душа закаливается, как раска­ленное железо в воде. Если же действовать оружием лукавства (рассуждал он) и принуждению дать вид убеж­дения, прикрыв насилие лаской, как уду приманкой, то в такой борьбе будет и мудрость, и сила. Кроме того, он завидовал чести мученической, какой удостаиваются подвижники. Потому замышляет действовать принуж­дением, не показывая вида принуждения; а нас — заста­вить страдать и не иметь той чести, что страждем за Христа. Какая глупость! Во-первых, он думал утаить, за что мы подвергаемся опасности, и прикрыть истину лжеумствованиями, но не рассудил, что чем более умышляет он против почестей мученичества, тем они сделаются выше и славнее; во-вторых, полагал, что мы предаемся опасностям не по любви к истине, а по жела­нию славы. Но этим пусть забавляются их Емпедоклы, Аристеи, Емпедотимы, Трофонии и множество подоб­ных мелких людей. Первый из них думал сделаться бо­гом и достигнуть блаженной участи, ринувшись в жер­ло горы сицилийской; но любимый башмак его, изверженный огнем, обнаружил, что не сделался Емпедокл из человека богом, а оказался только по смерти человеком тщеславным, нелюбомудрым, не имеющим даже здравого смысла. А прочие по той же болезни и самолюбию скрылись в мрачных пещерах, но когда были открыты, — не столько приобрели себе чести тем, что скрывались от людей, сколько обесчестили себя тем, что не остались в безызвестности. Но для христиан при­ятнее — страдать за благочестие, оставаясь даже у всех в неизвестности, нежели для других прославляться и быть нечестивыми. Потому что мы мало заботимся об угождении людям; а все наше желание — получить честь от Бога; истинно же любомудрые и боголюбивые — выше и этого: они любят общение с добром ради само­го добра, не ради почестей, уготованных за гробом. Ибо это уже вторая степень похвальной жизни — делать что-либо из награды и воздаяния; и третья — избегать зла из-за страха наказания. Так мы рассуждаем, и для жела­ющих нетрудно привести на то многие доказательства. А наш противник, думая лишить христиан чести, как чего-то великого (ибо многие судят о других по соб­ственным страстям), прежде всего воздвигает гонение против нашей славы. Он не так смело, как прочие гони­тели вводит нечестие, и хочет поступить с нами не толь­ко не как царь, но даже и не как мучитель, который бы мог похвалиться, что принудил Вселенную принять его нечестивый закон и — подавил учение, одержавшее верх над всеми учениями. Но, как раб, робко строит коз­ни против благочестия и к гонению присоединяет хит­рые двусмысленные умствования.

Всякая власть действует убеждением или принужде­нием; и он последнее, как менее человеколюбивое, то есть насилие предоставил народу и городам, которые в дерзости особенно неудержимы по нерассудительнос­ти и неосмотрительному стремлению ко всему; впро­чем и на это дал не всенародное повеление, но как бы неписаный закон, обнаружив свою волю тем, что не останавливал народных волнений. А первое, как более кроткое и достойное царя, то есть убеждение, предос­тавил он себе. Однако же и это не совершенно выпол­нил. Как несвойственно оставить леопарду пестроту, эфиопу — черноту, огню — силу жечь, лукавому — это­му человекоубийце искони — человеконенавидение, так и он не мог оставить злобы, с какой устремился про­тив нас. Но, как говорят о хамелеоне, что он легко изме­няет свой вид, принимая на себя все цвета, кроме белого (умалчиваю о Протее, баснословном хитреце египетс­ком); так и он для христиан был и являлся всем, кроме кротости. И человеколюбие его было весьма бесчеловечно, его убеждение — насильственно, благосклонность служила извинением жестокости, дабы видели, что он по праву употребляет насилие, не успев подействовать убеждением. Это видно из того, что убеждения его про­должались малое время; и по большей части вскоре сле­довало принуждение, чтобы мы были пойманы, как на звериной ловле, или сетями, или преследованием, что­бы тем или другим способом непременно попали в его руки.

Таким образом, обдумав и распределив свои действия, употребляет он другую хитрость — единственно верную, хотя слишком нечестивую: начинает злое свое дело с приближенных и с окружающих его людей, как это в обы­чае у всех гонителей. В самом деле, не имея на своей сто­роне близких, нельзя действовать на посторонних; по­добно как нельзя вести на врагов войско, которое восстает против своего вождя. Он меняет царедворцев, одних наперед предав тайно смерти, других удалив не столько за то, что они были расположены к великому Царю, сколько за то, что еще преданнее были Царю ца­рей, а для него бесполезны по тому и другому. Между тем, само собой или через начальников склоняет на свою сторону войско, которое почитал особенно удобопреклонным; потому что военные люди то обольщаются по­честями, то увлекаются по простоте, и не знают другого закона, кроме царской воли; правильнее же сказать, он привлек только часть войска, часть не малую, — тех, кого нашел испорченными и больными, кто и в это время и прежде раболепствовал обстоятельствам; и из этой час­ти одних поработил он действительно, других только надеялся поработить. Не всех же увлек, потому что не дал ему столько силы над ними Тот, Кто наказывает нас через него, и еще осталось более семи тысяч мужей, ко­торые не преклонили колен перед Ваалом (3 Цар. 19,18), не поклонились златому образу (Дан. 3,18), не были уяз­влены змеями, потому что взирали на повешенного змея и низложенного страданиями Христовыми. Между начальниками и высшими, которых особенно легко побе­дить угрозами или обещаниями, и между простыми вои­нами, известными только по числу, нашлось много от­разивших его нападение, как твердая стена отражает неудачное действие орудия. Впрочем, он не столько со­крушался о том, что избегало рук его, сколько приходил в дерзость, подобно бешеному, от того, что ловил. Он же­лал, — и ожидаемое представлял уже достигнутым. По­том восстает он и против того великого знамени с изоб­ражением Креста, которое, будучи поднято вверх, предводило воинство, почитал ось у римлян и, действи­тельно, было облегчением в трудах, можно сказать, цар­ствовало над прочими знаменами, из которых одни ук­рашены изображениями царей и распростертыми тканями с различными цветами и письменами; а другие, принимая в себя ветер через страшные пасти драконов, укрепленные на верху копий, раздуваются по изгибам, испещренным тканой чешуей, и представляют взорам приятное и вместе ужасное зрелище.

Когда же все, что было около него, он устроил по сво­им мыслям и уже думал восторжествовать над близкой опасностью, тогда покушается и на прочее. О несмысленный, нечестивый и ничего не сведущий в делах ве­ликих! Ты восстаешь против многочисленного достоя­ния, против всемирного плодоношения, совершаемого на всех концах Вселенной низостью слова и буйством, как вы бы сказали, проповеди, той проповеди, которая победила мудрых, прогнала демонов, превозмогла вре­мя, которая есть нечто ветхое и вместе новое (подобно тому, как и вы представляете одного из богов своих), — ветхое для немногих, новое для многих, первое в инос­казании, последнее в совершении тайны, сокровенной до своего времени! Ты — против великого наследия Хри­стова, забыв, кто ты, какие у тебя силы и откуда ты, — против великого и нескончаемого наследия, которое, если бы кто и с большим, нежели ты, неистовством вос­стал против него, только более бы возрастало и возвы­шалось (ибо верю пророчествам и видимому); против наследия, которое сам Он, как Бог, сотворил, и как чело­век наследовал, которое закон провидел, благодать ис­полнила, Христос обновил, которое Пророки во­друзили, Апостолы связали, Евангелисты довершили! Ты — против жертвы Христовой со своими сквернами! Ты — против крови, очистившей мир, с своей кровью! Ты воздвигаешь брань против мира! Ты возносишь руку против руки, за тебя и для тебя пригвожденной! Ты -против желчи — со своим приобщением жертве! про­тив Креста — со своим трофеем! против смерти — с раз­рушением! против восстания из гроба — со своим мя­тежническим восстанием! Ты — против Свидетеля, отвергший даже свидетельство мучеников! После Иро­да — гонитель! После Иуды — предатель, только не обнаруживший, подобно ему, раскаяния удивлением! После Пилата — христоубийца! После Иудеев — бого­ненавистник! Ты не устыдился жертв, закланных за Хри­ста! Не убоялся великих подвижников — Иоанна, Пет­ра, Павла, Иакова, Стефана, Луки, Андрея, Феклы и прочих, после и прежде них, пострадавших за истину! Они охотно боролись с огнем, железом, со зверями и мучителями, шли на бедствия настоящие и угрожаю­щие, как бы в чужих телах или как бесплотные. И для чего все это? Чтобы и словом не изменить благочес­тию. Они прославляются великими почестями и празд­нествами, они прогоняют демонов, врачуют болезни, являются, прорекают; сами тела их, когда к ним прика­саются и чтут их, столько же действуют, как святые души их; даже капли крови и все, что носит на себе, следы их страданий, так же действительны, как их тела. Но ты не чтишь этого, а бесчестишь; дивишься же Геркулесу, ко­торый от несчастий и женских оскорблений бросается на костер; дивишься тому, как по страннолюбию, или в угождение богам, предложен в снедь Пелоп, отчего Пе­лопиды отличаются плечами из слоновой кости; ди­вишься искажению фригийцев, услаждаемых свирелью и потом подвергаемых поруганию, или заслуженным истязаниям и испытаниям через огонь при посвяще­нии в таинство Митры; дивишься умерщвлению чуже­странцев у тавров, принесению на жертву царской до­чери в Трое, крови Менекея, пролитой за фивян, и наконец, смерти дочерей Скедаза в Левктрах; ты хвалишь лакедемонских юношей, секущихся мечами и ок­ропляющих жертвенник кровью, приятной богине чи­стой и деве; хвалишь чашу с ядом Сократа, голень Эпиктета, мех Анаксарха, у которых любомудрие было более вынужденно, нежели добровольно; хвалишь пры­жок Клеомврота Амвракийского — плод любомудрого учения о душе; хвалишь состязания пифагорейцев о бо­бах и презрение смерти Феаной или, не помню, кем-то другим, из посвященных в тайны и учения Пифагора.

Но подивись, если не прежним, то настоящим подви­гам христиан, ты, любомудрейший и мужественнейший из умерших, который в терпении хочет подражать Эпаминондам и Сципионам, ходит наряду со своим вой­ском, довольствуется скудной пищей и хвалит личное предводительство. Человек благородный и любомудрый не унижает доблести и во врагах; он выше ценит муже­ство неприятелей, нежели пороки и изнеженность са­мых близких ему. Видишь ли этих людей, которые не имеют у себя ни пропитания, ни пристанища, не име­ют почти ни плоти, ни крови и тем приближаются к Богу, у которых ноги не мыты, и ложем — земля, как говорит твой Гомер, думая таким вымыслом почтить од­ного из демонов? Они живут долу, но выше всего доль­него; среди людей, но выше всего человеческого; связаны, но свободны; стесняемы, но ничем неудержимы; ничего не имеют в мире, но обладают всем мир­ным; живут двойной жизнью, и одну презирают, о дру­гой же заботятся; через умерщвление бессмертны, че­рез отрешение от твари соединены с Богом; не знают любви страстной, но горят любовью божественной, бесстрастной; их наследие — Источник света, и еще здесь — Его озарения, ангельские псалмопения, всенощ­ное стояние, переселение к Богу ума, предвосхищаемо­го; чистота и непрестанное очищение, как незнающих меры в восхождении и обоготворении; их утесы и небеса, низложения и престолы; нагота и риза нетления; пустыня и торжество на небесах; попрание сластей и наслаждение нескончаемое, неизреченное. Их слезы потопляют грех, очищают мир; их воздеяние рук пога­шает пламя, укрощает зверей, притупляет мечи, обра­щает в бегство полки; и (будь уверен!) заградит уста и твоему нечестию, хотя превознесешься на время и со своими демонами будешь еще лицедействовать в позо­рище нечестия. Как и это не страшно, не достойно ува­жения для тебя, чрезмерно дерзновенный и безрассуд­нее всякого устремляющийся на смерть? А это, конечно, во многом уважительнее, нежели ненасытность мудре­ца и законодателя Солона, которую Крез обличил ли­дийским золотом, нежели любовь Сократа к красоте (стыжусь сказать — к отрокам, хотя она прикрывается честным наименованием), нежели Платонове лакомство в Сицилии, за которое философ продан и не выкуп­лен ни одним из учеников, даже никем из греков; про­жорливость Ксенократа, шутливость жившего в бочке Диогена, с какой он, предпочитая лакомый кусок про­стому хлебу, говаривал словами стихотворца: пришле­цы, дайте место господам, и философия Эпикура, не при­знающая никакого блага выше удовольствия. Велик у вас Кратес; отдать свои земли на пастбище для овец, конеч­но, любомудрое дело и похоже на дела наших любомуд­ров; но он провозглашает свою свободу не столько как любитель мудрости, сколько как честолюбец. Велик и тот, кто на корабле, боровшемся с волнами, когда все кидали в море, благодарил судьбу, доводящую его до рубища. Велик Антисфен, который, когда один наглый оскорби­тель ударил его по лицу, пишет у себя на лбу, как на ста­туе, имя ударившего, может быть, для того, чтобы язви­тельнее укорить его. Ты хвалишь также одного из живших незадолго до нас за то, что целый день молился, стоя на солнце: но, может быть, он воспользовался временем, ког­да солнце бывает ближе к земле, дабы сократить молитву, окончив ее с закатом солнечным; хвалишь и Потидейского труженика, который зимой целую ночь стоял, по­грузясь в созерцание, и в исступлении не чувствовал хо­лода; хвалишь любознательность Гомера, трудившегося над Аркадским вопросом; любоведение и неутомимость Аристотеля, доискивавшегося причины перемен в Евро­пе, — над чем они и умерли; хвалишь и Клеантов колодец, и Анаксагоров ременный повод, и Гераклитовы сле­зы. Но сколько же у вас таких, и долго ли они подвизались? Как же не дивиться нашим подвижникам, которых тыся­чи, десятки тысяч, которые посвящают себя на такое же и еще более чудное любомудрие, любомудрствуют це­лую жизнь и, можно сказать, в целой Вселенной, как мужи, так равно и жены, спорящие с мужами в мужестве, и тогда только забывающие свою природу, кощу нужно приближаться к Богу чистотой и терпением? И не толь­ко люди незнатного рода и всегдашней скудостью при­ученные к трудам, но даже некогда высокие и знатные своим богатством, родом и властью решаются на непри­вычные для них злострадания в подражание Христу. Хотя бы они не обладали даром слова, потому что не в слове поставляют благочестие, и не надолго годен плод муд­рости, которая только на языке, как признано и одним из наших стихотворцев; однако же в них больше прав­ды; они учат делами.

Но он, пренебрегши всем этим, и одно имея в виду, чтобы угодить демонам, которые неоднократно низла­гали его, чего и заслуживал, прежде других распоряже­ний по делам общественным устремляется против хри­стиан. Два только предмета его озабочивали: галилеяне, как называл он нас в укоризну, и персы, упорно продол­жавшие войну. Но наше дело было для него важнее, тре­бовало больших забот, так что войну с персами почи­тал он делом пустым и детской игрой. Хотя он этого не обнародовал, однако же и не скрывал; до того даже до­ходило его неистовство, что не переставал твердить о том всегда и всем. И такой благоразумнейший и наилучший правитель государства не сообразил, что во время прежних гонений смятения и потрясения были незначительны, потому что наше учение коснулось еще немногих; истина принята была небольшим числом людей и не открылась еще всем. Но теперь, когда спаси­тельное слово разлилось всюду, особенно у нас, сдела­лось господствующим, покуситься на то, чтобы изме­нить и поколебать христианство, значило то же, что потрясти Римскую державу, подвергнуть опасности це­лое государство, и чего хуже не пожелали бы нам враги наши, то потерпеть от самих себя, от этого нового и чудного любомудрия и царствования, под которым мы благоденствовали и возвратились к древнему золото­му векуй к жизни, ничем не возмущаемой и спокойной. Или удобство сообщений, уменьшение налогов, выбор начальников, наказание за воровство, и другие поста­новления, служащие временному благополучию и мгновенному блеску, могли доставить государству ве­ликую пользу и стоили того, чтобы оглушать наш слух похвалами таким учреждениям? А народные смятения и возмущения в городах, разрыв семейств, раздоры в домах, расторжение супружеств (чему надлежало пос­ледовать за тем злом и что действительно последова­ло), могли ли служить к его славе или к безопасности государства? Кто же будет настолько склонен к нечес­тию или настолько лишен общего смысла, чтобы со­гласиться на это? В теле, если нездоровы один только или два члена, без труда прочие переносят болезнь, и здоровье сохраняется большинством членов; даже от здоровых и больным членам может сделаться лучше. Но ежели расстроена или поражена болезнью большая часть членов; то не может не страдать все тело, и опас­ность для него очевидна. Так в подначальных, недуги одного члена общества могут иногда прикрываться бла­госостоянием целого, но если повреждена большая часть членов, опасность угрожает целому обществу. Думаю, что другой, даже и злой ненавистник наш, мог бы видеть это в нынешнее время при таком умножении христиан. Но в этом человеке злоба помрачила рассу­док, и потому равно простирает он гонение и на малое, и на великое.

Особенно детской, неосновательной и недостойной не только царя, но и сколько-нибудь рассудительного человека, была его мысль, будто бы за переменой име­ни последует перемена в нашем расположении, или будто бы нам от этой перемены будет стыдно, как обви­ненным в чем-то гнусном. И он дает нам новое наиме­нование, сам называет нас, и узаконивает нам имено­ваться вместо христиан галилеянами. Подлинно имя, от Христа заимствованное, славно и досточестно; и он умыслил лишить нас этого наименования, или по этой причине, или потому, что страшился силы имени, по­добно демонам, и заменил его другим, неупотребитель­ным и неизвестным. Но мы не будем переменять у них имен; потому что и нет имен смешнее, чтобы заменить ими прежние, каковы их Фаллы и Ифифаллы, Мелампиги, Трагопод и почтенный Пан, один бог, произошед­ший от всех женихов и получивший по достоинству своему имя от посрамления. Ибо им нужно, чтобы или один обесчестил многих, и притом могущественней­ший, или один происходил от многих, и притом гнус­нейший. Итак, не позавидуем им ни в делах, ни в именах. Пусть услаждаются своей простотой и хвалятся мерзостями. Если угодно, предоставим им Вуфина; го­товы сделать и больший подарок, уступив и Триеспера, столь величественно рождаемого и рождающего, совершившего тринадцатый подвиг в одну ночь (имею в виду пятьдесят дочерей Фестия), чтобы получить за это наи­менование бога. Ежели бы христиане захотели выду­мывать подобные веши, то могли бы из собственных дел Юлиана найти для него многие, более постыдные и вместе с тем более приличные наименования. Ибо что воспрепятствовало бы и нам, воздавая равным за рав­ное, царя римского, или, как он, обманутый демонами, мечтал о себе, царя Вселенной, назвать Идолианом, Пизеем, Адонеем и Кавситавром, как некоторые из на­ших острословов уже прозвали его, так как это дело весьма легкое. Что препятствовало бы применить к нему и составить для него и другие названия, какие представ­ляет действительная история? Но сам Спаситель и Вла­дыка всяческих, Создатель и Правитель мира, Сын и Слово Великого Отца, Примиритель, Архиерей и сопрестольный Отцу, для нас, обесчестивших образ Его, низведенных в прах и не уразумевших великой тайны сочетания, не только нисшедший до образа раба, но и восшедший на крест и совозведший с Собой мой грех, чтобы умертвить его, когда называли Его самарянином и (еще хуже) имеющим в Себе беса, не стыдился этого и не укорял оскорбителей. Тот, кому легко было наказать нечестивых через ангельские силы и единым словом, со всей кротостью и снисходительностью отсылает от Себя оскорбителей, и проливает слезы о распинавших Его. Насколько же нелепо думать, что мы, именуемые гали­леянами, будем сокрушаться об этом или стыдиться это­го, или перестанем от того ревновать о благе и больше уважим эти оскорбления, нежели душу и тело, тогда как и их умеем презирать ради истины (Матф. 10,28. Лук. 9,24)? Напротив, более смешно, нежели прискорбно то, о чем я говорю; и мы предоставляем такую забаву зрелищам, ибо, конечно, никогда не превзойдем тех, которые на погибель свою забавляются там и других забавляют по­добными вещами.

Но весьма уже лукаво и злонамеренно то, что, не имея сил убедить нас открыто и стыдясь принуждать мучительски, но под львиной шкурой скрывая лисью, или, если угодно, под личиной Миноса тая величайшее не­правосудие (не знаю, как выразить это точнее), употре­бил он снисходительное насилие. Впрочем, поспешая словом, иное предоставлю желающим писать историю, и думаю, что многие, почитая даже делом благочестия поражать словом столь пагубного человека, позаботят­ся составить трагедию (если так должно назвать) или комедию тогдашнего времени, дабы и потомству было передано такое важное дело, стоящее того, чтобы не скрывать. Сам же вместо всего расскажу для примера одно или два из его деяний, расскажу для удивляющих­ся ему чрезмерно, пусть знают, что они удостаивают похвалы такого человека, для которого нельзя найти даже и порицания, какое он заслужил.

Не знаю, у всех ли народов, живущих под властью царей, по крайней мере у римлян, строго соблюдается одно царское постановление: в честь царствующих ста­вить всенародно их изображения. К утверждению их царской власти недостаточно венцов, диадем, багряни­цы, многочисленных законов, податей и множества подданных; чтобы внушить больше уважения к власти, они требуют еще поклонения, и поклонения не только своей особе, но и своим изваянным и живописным изоб­ражениям, чтобы воздаваемое им почтение было пол­нее и совершеннее. К таковым изображениям каждый император обыкновенно присовокупляет что-нибудь свое. Один изображает, как наменитейшие города при­носят ему дары; другой — как победа венчает его главу; иной — как преклоняются перед ним сановники, укра­шенные отличиями власти; другие представляют или зверей, пораженных меткими ударами, или варваров, побежденных и поверженных к ногам. Цари услажда­ются не только делами, в которых являют свою славу, но и их изображениями.

Что же он замышляет? Какие строит козни для хрис­тиан, наиболее твердых? Подобно тем, которые подме­шивают в пищу яд, к обыкновенным царским почестям примешивает он нечестие и с римскими установлени­ями соединяет поклонение идолам. Поэтому на изоб­ражениях своих, вместе с другими обыкновенными начертаниями, написав демонов, предлагает такие изоб­ражения народу и городам, и особенно начальникам областей, чтобы зло было неизбежным, чтобы или воздающий честь императору воздавал ее и идолам, или уклоняющийся от чествования идолов казался оскор­бителем чести императора, потому что поклонение воздавалось совокупно. Такого обмана и сетей нечес­тия, столь хитро расставленных, избегли немногие, которые были богобоязненнее и проницательнее дру­гих; но они и наказаны за свою проницательность под предлогом, что оскорбили честь императора; в действи­тельности же пострадали за истинного царя и за благо­честие. А люди простые и нерассудительные по боль­шей части были пойманы, и им, может быть, само неведение послужит извинением, как вовлеченным в нечестие хитростью. Одного такого поступка доста­точно, чтобы опозорить намерение царя. Ибо, думаю, что не одно и то же прилично царю и простолюдину, так как достоинство их неодинаково. В простолюдине извинили бы мы какой-нибудь и хитрый поступок, ибо кому невозможно действовать явной силой, тому изви­нительно прибегать и к хитрости, но царю очень стыд­но уступить силе, а еще стыднее и неприличнее, как ду­маю, прикрывать свои дела и намерения хитростью.

Другое ухищрение его по мысли и намерению оди­наково с первым, но по обширности действия гораздо хуже и нечестивее; потому что зло распростиралось на большее число людей. И я присовокуплю это к ска­занному: наступил день раздачи царских даров, или голичный, или тогда нарочно назначенный царем со злым умыслом. Надлежало собраться войску, чтобы каждый получил награду по достоинству и чину. Здесь откры­лось новое явление низости, новое зрелище нечестия! Бесчеловечность прикрашена каким-то человеколюби­ем, неразумие и жадность, по большей части нераз­лучные с воинами, уловлены деньгами. Блистательно торжествуя над благочестием и гордясь своими ухищ­рениями, во всем блеске председательствовал царь; подобно какому-нибудь Мелампу или Протею, и был и показывался всем, без труда преображаясь в новые виды. Что же происходило вокруг него, и каких достойно это рыданий для благомыслящих, не только тогда присут­ствовавших, но и теперь слышавших о таком зрелище! Предложено было золото, предложен и ладан; поблизо­сти был огонь, недалеко — распорядители. И какой благовидный предлог! Казалось, что таков устав царской раздачи даров, освященной древностью и высоко це­нимой! Что же за это? Надлежало возложить на огонь фимиам и получить от царя цену своей погибели, цену малую за дело великое — за целую душу, за нечестие против Бога. Гибельная купля! Горькое возмездие! Це­лое воинство продавалось одним злоухищрением; покорители Вселенной падали от малого огня, от куска золота, от небольшого курения, и большая часть не чув­ствовала своего поражения, что было всего горестнее. Каждый приступал с надеждой приобретения, но, при­обретая, терял самого себя; поклонялся руке царя и не думал, что поклоняется своему убийце. И понявшим это было не легче, потому что однажды увлекшись злом, первый нерассудительный поступок почитали они для себя ненарушимым законом. Какие тысячи персов, стрелков и пращников, какие закованные в железо и ниоткуда не уязвляемые воины, какие стенобитные ору­дия успели бы в том, что совершено одной рукой в одно время гнусным умыслом.

Присовокуплю одно сказание, вызывающее больше жалости, нежели описанное раньше. Говорят, что некоторые из обманутых по неведению, когда, подверг­шись обольщению, возвратились домой разделить с товарищами трапезу, и когда пришло время, по обы­чаю, прохладиться питьем, как будто с ними не слу­чилось ничего худого, приняв прохладительную чашу, стали возводить очи горе и с крестным знамением при­зывать имя Христово; тогда один из товарищей уди­вился и сказал: "Что же это? После отречения вы при­зываете Христа!" Они полумертвые спрашивали: "Когда же мы отрекались? Что это за новость?" Това­рищ объяснил: "Вы возлагали фимиам на огонь, а это значит то же, что отречение". Немедленно оставив пиршество, как исступленные и помешавшиеся в уме, пылая ревностью и гневом, бегут они по торжищу и кричат: "Мы — христиане, мы — христиане в душе! Да слышит это всякий человек, а прежде всех да внемлет Бог, для Которого мы живем и готовы умереть. Мы не солгали Тебе, Спасителю Христе! Не отрекались от блаженного исповедания. Если и погрешила в чем рука, то сердце не участвовало. Мы обмануты царем, но не уязвлены золотом. Совлекая нечестие, готовы омыть­ся кровью". Потом прибегают они к царю, повергают перед ним золото и со всем мужеством восклицают: "Не дары получили мы от тебя, царь, но осуждены на смерть. Не для почестей были призваны, но пригово­рены к бесчестию. Окажи милость своим воинам: от­дай нас на заклание для Христа. Его одного признаем мы царем. Воздай огнем за огонь и за пепел нас обрати в пепел; отсеки руки, которые простирали мы на зло, - ноги, которыми шли к злу. Отдай золото другим, кото­рые не будут раскаиваться в том, что взяли: для нас до­вольно одного Христа; Он заменяет нам все". Так гово­рили они и в то же время увещевали других познать обман, отрезвиться от упоения и оправдать себя перед Христом кровью. Царь вознегодовал на них, но удер­жался умертвить явно, чтобы не сделать мучениками тех, которые были уже мучениками, насколько было это в их власти; царь осудил их на изгнание и таким мщением оказал величайшее благодеяние, потому что удалил от своих происков и козней.

Хотя таковы были его желания, и во многих случаях употреблял он коварство, однако же поскольку не имел в сердце твердости и следовал более внушению злого духа, нежели собственному рассудку, то не выдержал своего намерения до конца и не сохранил злобы втай­не. Рассказывают об огне Этны, что, накопливаясь вни­зу и удерживаемый силой, до времени кроется на дне горы и сперва издает страшные звуки (вздохи ли то му­чимого исполина или что другое), также из вершины горы извергает дым — предвестие бедствия; но когда на­копится и сделается неудержимым, тогда, выбрасывае­мый из недр горы, несется вверх, льется через края жер­ла и страшным до неимоверности потоком опустошает ниже лежащую землю. То же видеть можно и в нем. До времени владел он собой, держался своего злоухищренного правила и вредил нам обольщением; когда же не­удержимый гнев переступил меру, тогда не в состоянии он был скрывать своей злонамеренности и восстал от­крытым гонением на божественный и благочестивый наш сонм. Умолчу об указах его против святых храмов, которые и всенародно были объявляемы и тайно ис­полняемы, — о разграблении церковных вкладов и де­нег, столько же из-за стремления к корысти, сколько и из-за нечестия, о расхищении священных сосудов и их поругании скверными руками, о священноначальниках и их подчиненных, которые за них были влачимы и истязуемы, — о покрытых кровью столпах, которые об­вивали и опоясывали они руками во время своего биче­вания, о стрелках, которые, превосходя свирепостью и ревностью давшего им повеление, бегали по селениям и городам, чтобы покорить нас, как будто персов, ски­фов и других варваров. Не буду говорить обо всем этом; но кто не знает о бесчеловечии александрийцев? Они и прежде много издевались над нами и теперь, без меры воспользовавшись временем, как народ по природе мятежный и исступленный к нечестивым делам своим, как сказывают, присовокупили еще то, что святой храм наш наполнили двойной кровью, кровью жертвенной и кро­вью человеческой, и это сделали под предводитель­ством одного из царских философов, который через это только составил себе имя. Кому неизвестно буйство жителей Илиополя и сумасбродство жителей Газы, ко­торым он удивлялся и отдавал честь за то, что хорошо понимали, в чем являет он свое величие? — и неистов­ство жителей Арефузы, которые раньше были неизвес­тны, а с этого времени стали очень известными? Ибо людям доставляют громкое имя не одни благодетель­ные, но и злые дела, когда они не находят себе одобре­ния даже у порочных.

О жителях Газы (из многих их злодеяний должно рассказать хоть об одном, которое могло привести в ужас и безбожников) говорят, что они непорочных дев, про­водивших мирную жизнь, и которых едва ли когда ка­сался мужской взор, вывели на улицу и обнажили, что­бы прежде надругаться над ними таким образом, потом рассекли и раздробили на части, и (как мне постигнуть долготерпение Твое, Христе, в то время!) одни злобно терзали собственными зубами, как достойные почита­тели бесов, пожирали сырую печень и после такой сне­ди принимались за обыкновенную пишу; другие трепе­щущие еще внутренности дев посыпав свиным кормом и выпустив самых свирепых свиней, как бы для того от­крыли такое зрелище, чтобы видеть, как будет пожирае­ма и терзаема плоть с ячменем - эта смешанная снедь, дотоле невиданная и неслыханная. И виновник этих дел стоил того, чтобы такой снедью кормить только своих демонов; как и хорошо напитал их своей кровью из раны, полученной близ сердца; хотя не понимают этого люди жалкие, по крайнему нечестию неспособные даже рас­суждать.

Кто же так удален от обитаемых нами стран, чтобы не знал и не предупредил рассказом вспоминающего о чудном Марке и жителях Арефузы? При славном Кон­станции, по данной тогда христианам власти, он раз­рушил одно демонское жилище и многих от языческо­го заблуждения обратил на путь спасения, своей не менее светоносной жизнью, как и силой слова. За это жители Арефузы, особенно те из них, которые были привержены к почитанию демонов, давно уже негодовали на него. А как скоро дела христиан поколебались, язычество же начало подниматься, Марк не избежал господствующей силы времени. Народ хотя на время и удерживает свое негодование, однако же как огонь, кро­ющийся в горючем веществе, или как поток, удержива­емый силой, если только представится случай, обык­новенно воспламеняется и уничтожает преграды. Марк, видя против себя движение народа, который не знает меры ни в замыслах, ни в угрозах, сначала решается бежать, не столько по малодушию, сколько следуя запо­веди, которая повелевает бегать из города в город (Матф. 10, 23) и уклоняться от гонителей; потому что христиане, при всем своем мужестве и готовности к тер­пению, должны не только иметь в виду свою пользу, но и щадить гонителей, чтобы, насколько возможно, не увеличить чем-либо опасности, в какой находятся вра­ги их. Когда же Марк узнал, что многих за него влекут и гонят, а многие из-за лютости гонителей подвергаются опасности, не захотел для своего спасения равнодуш­но смотреть на бедствия других. Поэтому принимает другое решение, самое лучшее и любомудрое: возвращается и добровольно выдает себя народу — делать с ним что хотят, и с твердостью выступает против труд­ных обстоятельств. Каких здесь не было ужасов? Каких не придумано жестокостей? Каждый прибавлял что-нибудь свое к довершению зла; не постыдились (не го­воря о чем другом) любомудрия мужа; оно еще более раздражало их; потому что возвращение Марка почита­ли более презрением к себе, нежели его мужеством в перенесении опасностей. Веден был посреди города старец — священник, добровольный страдалец, и по летам, аеще более по жизни, почтенный для всех, кро­ме гонителей и мучителей. Веден был людьми всякого возраста и состояния; тут были все без исключения, мужи и жены, юноши и старцы, люди, занимавшие городские должности и украшенные почестями; все си­лились превзойти друг друга наглостью против старца; все считали делом благочестия — нанести ему как мож­но более зла и победить престарелого подвижника, бо­ровшегося с целым городом. Тащили его по улицам, сталкивали в нечистые ямы, волочили за волосы; не осталось ни одной части тела, над которой бы не надругались, которой бы не терзали нечестивцы, достой­но терпящие терзания в таинствах Митры; дети под­нимали вверх тело доблестного страдальца на железных остриях и передавали его одни другим, пре­вращая в забаву это плачевное зрелище; голени стар­ца тисками сдавливали до костей, уши резали тонки­ми и крепкими нитками, подняв самого на воздух в коробе. Облитого медом и отваром среди дня жалили его осы и пчелы, между тем солнце жгучим зноем па­лило и пекло плоть его, готовя из этого блаженного (не могу сказать, несчастного) тела для них самую го­рячую снедь. При этом, говорят (и это стоит, чтобы за­писать), старец, юный для подвигов (так как и среди лютых страданий не переставал он являть светлое лицо и услаждался самими муками), произнес досто­памятное и достославное изречение: "Это — прекрас­ное предзнаменование, что я вижу себя на высоте, а их внизу, на земле". Так он намного возвышался духом над теми, которые его держали! Так далек был от скорби, что как будто присутствовал при страданиях другого, и не бедствием, а торжеством считал происходившее с ним. И кого бы не тронуло все это, кто имел хотя не­сколько милосердия и человеколюбия? Но этому препятствовали обстоятельства и неистовство царя, который требовал бесчеловечности и от черни, и от городов, и от начальников, хотя для многих, не знав­ших глубины его злобной хитрости, и представлялось это в ином виде. Вот какие мучения вытерпел муже­ственный старец! И за что? За то, что не хотел одной золотой монеты бросить истязателям, чем и доказал, что подвизался за благочестие. Ибо, пока арефузийцы, положив за разрушенный им храм слишком высокую цену, требовали, чтобы он или заплатил все деньги сполна, или вновь выстроил храм, до тех пор можно было еще думать, что он противится им более по не­возможности исполнить требуемое, чем по искренне­му благочестию. Но когда мало-помалу побуждая их своей твердостью и каждый раз убавляя что-нибудь из цены, наконец, довел он их до того, что просили с него самое малое количество, которое весьма легко было уплатить, и после этого, с равной неуступчивостью одни домогались взять хоть что-нибудь, и тем дока­зать свою победу, а другой не хотел ничего дать, чтобы только не остаться побежденным, хотя многие, не только из-за побуждения благочестия, но и из-за ува­жения к непобедимой твердости старца, усердно вы­зывались заплатить более, чем требовалось: тогда уже ясно можно было видеть, что он не денег жалеет, а под­визается за благочестие. Что означали такие поступки с Марком: снисходительность ли и кротость, или на­глость и бесчеловечность, — пусть скажут нам удив­ляющиеся царю-философу; я думаю, что никто не затруднится дать справедливый и истинный ответ. На­добно еще прибавить, что Марк был один из тех, кото­рые тайно увели и тем спасли этого нечестивца, тогда как весь род его подвергался опасности погибнуть, мо­жет быть, претерпел он достойно все эти муки, да еще и больших страданий был достоин за то одно, что, сам того не зная, сохранил такое зло для всей Вселенной. Говорят, что бывший тогда епарх (по религии языч­ник, а по нравам возвышавшийся над язычниками и уподоблявшийся лучшим мужам, славным в древнос­ти и ныне), который не мог равнодушно смотреть на муки и терпение этого мужа, смело сказал царю: не стыдно ли нам, царь, что все христиане побеждают нас, так что и одного старика, претерпевшего все мучения, мы не могли одолеть? И одолеть его — дело не вели­кое, но быть им побежденными — не крайнее ли бед­ствие? Так, чего низшие начальники, по долгу, стыди­лись, тем гордился царь! Может ли быть что-нибудь бедственнее этого не столько для страдавших, сколь­ко для действовавших? Таковы дела арефузийцев! Бес­человечность Эхета и Фаларида маловажна в сравне­нии с их жестокостью, или лучше — с жестокостью того, по чьему побуждению и распоряжению это дела­лось; так как от семени происходят отпрыски, и от вет­ра — кораблекрушение.

Каковы же и как нестерпимы и другие дела его? Кто мне даст мастерство и язык Геродота и Фукидида, чтобы я мог передать будущим временам изображение всей злости этого человека и как бы на столпе начертать для потомства историю этого времени? Я умолчу об Оронте и о мертвецах, которых в ночное время, скрывая зло­действа царя, река эта, переполненная трупами, тайно губила. Это слова поэта, которые приличнее можно отнести к Оронту. Не буду говорить и о тех тайных от­даленных частях дворца его, и о тех прудах, колодцах и рвах, которые наполнены были недобрыми сокровищами, то есть не только трупами отроков и дев, рассечен­ными при таинствах для вызывания душ, для гаданий и беззаконных жертвоприношений, но и телами постра­давших за благочестие. Не станем, если угодно, обви­нять его в этом, так как и сам он стыдился этого и тем показывал хотя некоторую умеренность. Это видно из того, что он старался скрыть эти беззакония, как мер­зость, которой не должно обнаружить. А что наших кесарийцев, этих великодушных и пламенных ревните­лей благочестия, он так гнал и позорил,—за это может быть нет нужды и порицать его: ибо он доведен был до этого мщения справедливым, как ему казалось, негодо­ванием на них за храм богини счастья, потерпевшей несчастье во время счастливое. Надобно же сколько-нибудь уступить и неправде, когда она уже взяла над ним такую силу! Но кто не знает следующего события? Ког­да в одной области чернь неистовствовала против хри­стиан и, умертвивши многих из них, грозила сделать еще более, областной начальник, желая держаться се­редины между требованиями законов и духом времени (так как и духу времени служить считал себя обязан­ным и имел некоторое уважение к законам), многих из язычников подверг наказанию. Что ж вышло? На него донесли; вдруг, с великим бесчестием, схватили его и представили царю, и он предан был суду зато, что нака­зал язычников, хотя ссылался на законы, по которым судить было ему поручено; едва не приговорен был к смерти; наконец, царь явил ему свое человеколюбие, то есть осудил его на изгнание. И при этом какое услы­шали удивительное и человеколюбивое изречение! "Что за важное дело, — сказал правосудный, не преследую­щий христиан судья, — если одна рука языческая умер­твила десять галилеян?" Не явная ли это жестокость? Не указ ли это о гонении, более ясный и ужасный, чем те, которые изданы всенародно? В самом деле, какое раз­личие в том, объявить ли указом гонение христианам, или изъявлять свое удовольствие гонителям их и неко­торую справедливость относительно христиан вменять в тяжкое преступление. Воля царя есть неписаный за­кон, огражденный силой власти и более сильный, чем написанные указы, не подкрепляемые властью.

Нет, говорят почитатели дел его, выдумывающие нам нового бога, кроткого и человеколюбивого, он не предписывал всенародно указами гнать христиан и заставлять их терпеть все, что гонителям будет угод­но, и тем думают доказать, что он не был гонителем. Но никто еще не называл гидру кроткой за то, что она вместо одной головы, если верить басне, имеет де­вять, или Патарской химеру — за то, что у нее три го­ловы, не похожие одна на другую, отчего она кажется еще страшнее; или адского цербера — кротким за то, что у него три же головы, похожие одна на другую; или морское чудовище Сциллу за то, что вокруг нее шесть отвратительных голов, и хотя, как говорят, вер­хняя половина ее показывала нечто благообразное, кроткое и не неприятное для глаз (ибо Сцилла была девица, имевшая нечто сродное с нами); но ниже были головы собачьи, звериные, не имевшие ничего благовидного, губившие множество кораблей и столь же опасные, как и головы противолежащей Харибды. И ужели ты будешь винить стрелы стрелка и камни пращника, а не самого стрелка и пращника; или ви­нить собак охотничьих, яды составителей ядов, рога бодающихся быков, когти хищных зверей, а действу­ющих ими будешь оставлять в стороне и считать невинными в том, на что они отваживаются? Подлин­но, это было бы крайнее безумие, дело, достойное настоящего софиста, защищающего свои пороки и силой слова закрывающего истину. Впрочем ему не скрыть себя, хотя бы вертелся он на все стороны, хотя бы по своей хитрости принимал всевозможные виды, и надев, как говорят, шлем Аида или владея перстнем Гигеса и поворачивая его к себе печатью, мог делать­ся невидимым. Напротив, чем более старается он бе­жать и скрыться, тем более оказывается перед судом истины и перед сведущими судьями таковых дел как виновный в таких поступках и делах, которых и сам не захочет защищать и называть справедливыми. Так легко обнаруживается лукавство! Так оно само себя поражает со всех сторон.

Но не подумайте, чтобы только уже сделанное им было столь низко и несообразно с благородством и достоинством царским, а что замышлял сделать, то было более человеколюбиво, более достойно царя. Нет! Хорошо бы еще было, если бы готовящиеся им дела не были гораздо бесчеловечнее тех, о которых сказано. Как при движении дракона, одни сгибы че­шуи его уже поднялись, другие поднимаются, иные готовы к тому же, а некоторые, хотя до времени еще спокойны, но не могут не прийти в движение; или, если угодно, другое сравнение, как при ударе молнии одни части уже горят, а другие сначала чернеют, пока огонь, усилившись, и их не охватит; так и у него — одни злодейства уже совершались, а другие были пред­начертаны в его надеждах и в угрозах против нас, и эти предначертания были так нелепы и необыкновен­ны, что только ему могло прийти на ум — иметь та­кие намерения и захотеть привести их в действие, хотя и до него много было гонителей и врагов хрис­тиан. Ибо о чем не помышляли ни Диоклитиан, пер­вый из лютейших гонителей христианства, ни преем­ник его Максимиан, превзошедший его в жестокости, ни последовавший за ними и злейший их гонитель Максимин, потерпевший за это ужасную казнь, гнусную язву телесную, знаки которой изображены, как на позорных столбах, на его статуях, стоящих и сейчас в публичных местах, — то замышлял он, как пересказыва­ют сообщники и свидетели тайных его дел, но удержан был Божиим человеколюбием и слезами христиан, ко­торые обильно проливались многими как единственная защита против гонителя. Замыслы же его состояли в том, чтобы лишить христиан всех прав и запереть для них все собрания, все площади, все общественные праздне­ства и даже сами судилища; ибо, по мнению, не должно пользоваться всем этим тому, кто не захочет возжигать фимиама на стоящих там жертвенниках и не заплатит так дорого за права столь общие. О законы, законодате­ли и цари! Как Творец, с одинаковым человеколюбием, для всех общим и нескудным, дает всем наслаждаться и красотой неба, и светом солнечным, и свежестью возду­ха, так и вы всем свободным людям одинаковое и равное предоставляете право пользоваться покровительством законов. А он замышлял отнять у христиан это право, так чтобы они, претерпевая и насильственные притес­нения и отнятие имущества, и всякую другую, важную или неважную, обиду, возбраненную законами, не мог­ли получать законного удовлетворения в суде. Пусть гонят их с родной земли, пусть умерщвляют, пусть, если возможно, не дают им и свободно дохнуть! Страдав­ших все это, конечно, утверждало больше в ревности и дерзновении перед Богом, а действовавших — еще более приводило к беззакониям и бесчестию. И какое же, по-видимому, премудрое основание для этого при­водил этот убийца и отступник, нарушитель законов и законодатель, или, скажу точнее — словами наших книг Священных, этот враг и мститель (Псал. 8, 3)? То, что в нашем законе предписано: не мстить, не су­диться (Римл. 12,19.1 Кор. 6,1), не иметь вовсе стяжа­ний, не считать ничего собственностью (Матф.10,9. Деян. 4,32), но жить в другом мире и настоящее прези­рать как ничтожное (Флп. 3,20.2 Кор. 4, 18), не возда­вать злом за зло (Римл. 12,17), когда кто ударит нас по щеке, не жалеть ее, а подставить ударившему и дру­гую, отдавать с себя не только верхнюю одежду, но и рубашку. Может быть, к этому присоединит он и то, что нам предписано молиться за обижающих, и желал всякого блага гонителям нашим (Матф. 5, 39- 40.44). Как не знать в точности тому, кто некогда был чтецом слова Божия, удостоен был чести служения великому алтарю и начинал строить храмы в честь Мучеников?

Но вот чему, во-первых, я удивляюсь в нем: как он столь тщательно занимался Св. Писанием, а не прочел, или намеренно не заметил, того изречения, что зло погибнет злой смертью (Матф; 21,41), злой, то есть вся­кий, кто отверг Бога, и, что еще хуже, кто гонит твердо хранящих исповедание веры и отягчает их такими бед­ствиями, каких сам достоин. Если он может доказать, что как нам должно быть совершенными (что он пред­писывает законом) и неуклонно держаться данных нам правил, так ему назначено, или, по воле богов его, за лучшее признано — быть самым злым человеком, и что из двух противоположных навыков, которые суть доб­родетель и порок, нам присуждена лучшая часть, а ему и подобным ему брошен худший жребий; то пусть он сознается в этом, и тогда за нами останется победа, что засвидетельствуют и сами враги и гонители наши. Если же и они присвоят себе несколько честности и кротос­ти, по крайней мере на словах, хотя не на деле; если и они, при всем том, что слишком худы и довольны злы­ми богами своими, не дошли еще до того бесстыдства, чтобы признавать порок за жребий, им собственно при­надлежавший, то пусть скажут, как это может быть спра­ведливо и где это предписано, чтобы нам среди всех страданий только терпеть, а им не щадить нас, хотя мы и щадили их? В самом деле, посмотрите на прошедшее. Были времена и нашего могущества и вашего, и оно переходило попеременно то в те, то в другие руки: какие же напасти терпели вы от христиан, подобные тем, которые так часто терпят от вас христиан? Лишали ли мы вас каких-либо прав? Возбуждали ли против кого неистовую чернь? Вооружали ли против кого началь­ников, которые бы поступали строже, нежели чем им предписано? Подвергли ли кого опасности жизни? От­няли ли у кого власть и почести, принадлежавшие му­жам отличным? Словом, нанесли ли кому такие обиды, на которые вы так часто отваживались или которыми угрожали нам? Без сомнения, сами вы того не скажете, вы, которые ставите нам в вину нашу кротость и чело­веколюбие.

Кроме того, ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждает христиан держаться на самой высокой добродетели, как не рассудишь того, что в на­шем законе иное предписывается, как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному желанию, так что соблюдающие его полу­чают честь и награду, а несоблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все мог­ли быть наилучшими людьми и достигнуть высочай­шей степени добродетели — это было бы всего превос­ходнее и совершеннее. Но поскольку Божественное должно отличать от человеческого, и для одного — нет добра, которого бы оно не было причастно, а для друго­го — велико и то, если оно достигает средних степеней, то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осужде­ния не соблюдающих этого? Как не всякий, не заслужи­вающий наказания, достоин уже и похвалы; так не вся­кий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание. Надобно требовать должного совершенства, во не выступая за пределы свойственного нам любомуд­рия и сил человеческих.

Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам, я не могу не возвращаться часто к ним, надоб­но постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, за которые он достоин ненависти; но ежели в чем, то осо­бенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мной мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею, как своим делом, люди, к числу ко­торых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того, оставил богатство, знатность, славу, власть — словом, все, что кружится на земле и услаждает людей не более, чем сновидение. Одно только удерживаю за собой — искусство слова, и не порицаю себя за труды на суше и на море, которые доставили мне это богатство. О когда бы я и всякий мой друг могли владеть силой слова! Вот первое, что возлюбил я и люблю после первейшего, то есть Боже­ственного, и тех надежд, которые выше всего видимо­го. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете, и не знаю, может ли что быть справедливее, как словом воздать благодарность за искусство слова словесным наукам. Итак, скажи нам, легкомысленнейший и ненасытнейший из всех, откуда пришла тебе мысль запре­тить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло это и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе это в мысли? Какие злохитрые Телхины и завистливые демоны? Если угодно, скажем и причину этого, именно после столь многих противозаконных и злых дел надлежало тебе, наконец, дойти и до этого, и тем явно напасть на само­го себя, так что, где ты особенно думал действовать умно, там-то наиболее, сам того не замечая, опозорил себя и доказал свое безумие. Если же не так, то объяс­ни, что значит это твое определение и какая причина побудила тебя ввести это новое постановление, ка­сающееся словесных наук? И ежели ты скажешь что-нибудь справедливое, мы не будем обвинять тебя, а будем только жалеть о себе. Ибо мы научились как по­беждать убеждениями разума, так и уступать над со­бой законную победу.

Словесные науки и греческая образованность, говорит он, — наши; так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необра­зованность и грубость; так как у вас вся мудрость со­стоит в одном: веруй. Но и у вас, я думаю, не посмеются над этим пифагорейские философы, для которых сам сказал есть первый и высший догмат, более уважае­мый, чем самые золотые, или, вернее, свинцовые сти­хи. Ибо у последователей Пифагора после первой, так много прославляемой посвященными в таинства учения его, философии молчания, направленной к тому, чтобы ученики посредством молчания приучи­лись размерять все слова свои, принято была за правило, о каких бы предметах учения ни спрашивали, дать ответ, и потом, когда будут требовать доказатель­ства, не отвечать ничего, кроме следующего: так ду­мал Пифагор; и это слово, так полагал он, служило доказательством, не подлежащим никакой проверке и исследованию. Но это выражение: "сам сказал", не то же ли выражает, хотя и в других буквах и словах, что и наше "веруй", над которым вы не перестаете из­деваться и ругаться? Ибо наше изречение означает, что не позволительно не верить словам мужей богоносных, и то же самое, что они достойны вероятия, служит таким доказательством сказанного ими, ко­торое крепче всякого логического довода и опровер­жения. Но допустим на время, что этот ответ неопро­вержим. Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои зако­ны и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и понимать это слово? Я го­тов вместе с тобой, любитель выражений обоюдных, разобрать его силу и значение, зная, что нередко од­ним и тем же словом означаются разные понятия, а иногда разными словами — одно и то же, и наконец, различными наименованиями — и различные пред­меты. Ты можешь сказать, что греческая образован­ность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка гречес­кого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно, как предписано, что и ка­ким демонам приносить в жертву? Ибо не всем веле­но приносить одно и то же, и не все — одному, рав­но — и не единственным образом, как это угодно было определить вашим гиерофантам и учредителям жер­твоприношений. Вот, например, у лидийцев благоче­стивым делом почитается проклинать Вуфина и, ру­гая его, тем воздавать честь божеству; у жителей Тавриды — убивать чужестранцев, у лакедемонян — бичевать себя перед жертвенником; у фригийцев — оскоплять себя под сладкие звуки свирелей и после утомительной пляски; у иных — мужеложствовать; у других — блудодействовать; и мало ли еще есть дру­гих непотребств, совершаемых при ваших таинствах, о чем я не считаю нужным говорить отдельно! Но кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если б это было и так: однако из этого не видно, что она должна принадлежать только языч­никам или что общее достояние есть исключитель­ная собственность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно, как и другие многие вещи не пере­стают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам. Если же ты этого не ска­жешь, а назовешь вашей собственностью греческий язык и потому будешь нас лишать его как отеческого наследства, нимало нам не принадлежащего, то, во-первых, не вижу, какое может быть тому основание, или как можешь ты связывать это с почитанием де­монов. Ибо из того, что у одних и тех же людей и язык и верование — греческие, еще не следует, чтобы язык принадлежал к верованию и чтобы поэтому справед­ливо было лишать нас употребления этого языка. Та­кое умозаключение найдут неправильным и ваши учителя логики. Ибо, если два сказуемых соответствуют одному и тому же подлежащему, то из этого еще не следует, что они и сами — одно и то же. Иначе, если предположим, что один и тот же человек — и золотых дел мастер и живописец, то надобно будет искусство живописи считать за одно с искусством ювелира, и наоборот, искусство ювелира признать за одно с ис­кусством живописца, что совершенно нелепо. Потом я спрошу тебя, любитель греческой образованности и словесности: вовсе ли ты запретишь нам говорить по-гречески, даже обыкновенными, простонародными, общеупотребительными словами, или не дозволишь только употреблять слова отборные и высокопарные, которые доступны для одних отлично образованных? Если эти последние, то какой это странный раздел! Буд­то слова: σμερδάλεον, κοαβίζειν, μων, δήπεϋεν, αττα, άμωσγέπως принадлежат к одному наречию, а прочие надобно бросить в киносарг, как прежде бросали туда незаконнорожденных? Если же и простые, неизящ­ные выражения равно принадлежат греческому языку, почему не лишаете нас и их, и вообще всякого гре­ческого слова, каково бы оно ни было? Это было бы, как нельзя более, человеколюбиво и вполне достой­но вашего невежества.

Но я хочу открыть тебе относительно этого пред­мета высшее и более совершенное умозрение. Не мое дело рассуждать, есть ли особенные какие-то слова богов (не говорю о словах μωλυ, ξάνΰον, χαλκίς; над ними я смеюсь), слова, которые превосходнее и знаменатель­нее наших и однако же образуются посредством орга­нов голоса, и через воздух доходят до слуха, между тем, как богам сроднее было бы беседовать между собой только посредством мыслей и образов. А наше рассуж­дение таково: и язык и всякое искусство, или полезное учреждение, какое бы ты себе ни представил, прина­длежат не одним изобретателям, а всем, ими пользую­щимся; и как в искусной музыкальной гармонии одна струна издает тот звук, другая — другой, высокий или низкий, но все подчиняется одному искусному руко­водителю хора и составляет одну прекрасную гармо­нию; так и здесь — высочайший Художник и Зижди­тель — Слово, хотя избрал различных изобретателей разных полезных учреждений и искусств, но все пред­ложил всем, кто хочет, дабы соединить нас узами вза­имного общения и человеколюбия и украсить жизнь нашу кротостью.

Как же ты говоришь, что греческая образован­ность — твоя? Не финикийцам ли принадлежат пись­мена или, как думают другие, не египтянам ли, или еще не евреям ли, которые и их превосходят мудрос­тью и которые веруют, что самим Богом начертан за­кон на богописанных скрижалях? Тебе ли принадлежит аттическое красноречие? А игра в шашки, наука чисел, искусство считать по пальцам, меры, весы, искусство строить полки и воевать — чье это? Не эвбеян ли? Потому что в Эвбее родился Паламид, кото­рый изобрел многое и, тем возбудив зависть, потер­пел наказание за свою мудрость, то есть приговорен был к смерти воевавшими против Илиона. Итак, что же? Если египтяне и финикийцы, если евреи, у кото­рых и мы заимствуем многое для своего обучения, если, наконец, жители острова Эвбеи будут по-твое­му присваивать себе все это, как собственность, что нам тогда делать? Чем будем защищаться против них, попав под собственные законы? Не приведется ли нам лишиться всего того, и, подобно вороне в чужих пе­рьях, что у нас оборвут их, и мы останемся голыми и безобразными? Или твоя собственность — стихи? Но что, если право на них оспорит та старуха, которая, когда толкнул ее в плечо быстро бежавший навстре­чу ей юноша, стала бранить его и в жару гнева, как рассказывают, выразила брань свою стихом, который очень понравился тому юноше и был приведен им в правильный размер, послужив началом стихотвор­ства, столь тобой уважаемого? Что сказать о прочем? Если ты гордишься оружием, то от кого, храбрейший воин, у тебя оружие? Не от циклопов ли, от которых ведет свое начало искусство ковать? Если представ­ляется тебе важной, и даже важнее всего, багряница, которая сделала тебя и мудрецом, и установителем таких законов, то не должен ли ты отдать ее тирянам, у которых пастушья собака, съев улитку и испачкав свои губы багряным ее соком, показала пастуху пур­пуровую краску и передала вам, царям, через тирян это пышное рубище, плачевное для злых?

Что еще ска­зать о земледелии и кораблестроении, которых мо­гут лишить нас афиняне, рассказывающие о Деметрах, Триптолемах, драконах, Келеях и Икариях и пере­дающие вам об этом множество басен, на которых ос­новываются ваши бесстыдные таинства, поистине дос­тойные ночной тьмы? Угодно ли тебе, чтоб я, оставив прочее, обратился к главному предмету твоего безумия, или, лучше, злочестия? То самое, чтоб посвящаться и посвящать в таинства и служить богам, откуда перешло к тебе? Не от фракийцев ли? В этом само слово ύρησκεύειν (служить богам) может тебя убедить. А жертвоприно­шения — не от халдеев ли или от киприотов? Астроно­мия не вавилонянам ли принадлежит? Геометрия не египтянам ли? Магия не персам ли? Гадание по снам — от кого, как не от телмисян? Птицегадание от кого, как не от фригийцев, которые прежде других стали замечать полет и движения птиц? Но чтобы не многословить, от­куда у тебя все частные принадлежности богопочтения? Не каждая ли от одного какого-либо отдельного народа? А из соединения всех их вместе составилось одно таин­ство суеверия! Итак, что же? После того как все отойдет к первым изобретателям, не должно ли будет допустить, что у тебя не останется ничего своего, кроме злобы и твоего богоотступничества, поистине нового? В самом деле, ты первый из христиан вздумал восстать против Господ а, как некогда у скифов рабы против господ. Прав­да, что для тебя было бы весьма важно, если бы, по твоим определениям и законам, разрушилось это злое скопи­ще, чтобы можно было освободиться от беспокойств и опять увидеть Римскую державу в древнем благососто­янии, свободной от всякого внутреннего междоусобия, которое гораздо нестерпимее и страшнее войны с вне­шними врагами, подобно как ужаснее терзать свою соб­ственную плоть, нежели чужую.

Но ежели в этих его действиях вы видите хитрое злодейство, прикрытое личиной кротости и нимало не сообразное с величием царским: то вот я представлю вам опыты еще большего коварства. Он видел, что наше учение величественно и по своим догматам, и по сви­детельствам данным свыше; что оно есть и древнее и новое, — древнее по проречениям и по просвечивающимся в нем мыслям Божества, новое — по последнему Богоявлению и по чудесам, какие вследствие его и при нем были; видел, что это учение еще более величествен­но и славно по переданным и до сих пор сохраняемым правилам церковного благоустройства. Итак, чтобы и это не избежало его злоухищрений, что замышляет он, что делает? Подражает Рапсаку ассирийцу военачаль­нику ассирийского царя Сеннахирима. Рапсак, перене­ся войну в пределы Иудеи, с великой силой и много­численным войском осадил Иерусалим и близ самого города расположил свой стан, но когда не смог ни си­лой взять город, ни дождаться перебежчиков, которые бы сообщили ему что-нибудь о происходившем в горо­да, то вздумал склонить жителей к покорности кротки­ми убеждениями, предлагая те на их языке. Однако же осажденные, как это известно из истории, заметив его умысел и опасаясь, чтобы приятностью речей его не быть пойманными в сети рабства, прежде всего потре­бовали, чтобы он говорил с ними не по-еврейски, а по-ассирийски. Подобное замыслил и он. Ибо готовился во всех городах завести училища, кафедры, высшие и низшие места для сидящих, чтения и толкования язы­ческих учений, относящихся к образованию нравов и к таинствам, также образцы молитв, попеременно про­износимых то теми, то другими, епитимьи согрешаю­щим, сообразные преступлению, чин приготовлений к посвящению, и самого посвящения — словом, все, что очевидно принадлежит к нашему благочинию; сверх этого думал устроить гостиницы и приюты, убежища для любителей целомудрия, для дев, и обители для по­святивших себя размышлению; хотел подражать и нашему человеколюбию к нуждающимся, чтобы оказывать им всякое пособие и напутствовать их одобрительны­ми письмами, с какими мы препровождаем бедных от одного народа к другому, чему он особенно удивлялся в наших установлениях. Вот что замышлял этот новый догматовводитель и софист. А что предприятие его не совершилось и не введено в действие, не знаю, считать ли это выгодой для нас, которые скоро освободились от него и от его замыслов, или более выгодой для него са­мого, потому что он должен был остановиться на од­них мечтаниях. В противном случае, открылось бы, как далеки от движений человеческих подражания обезь­ян. Рассказывают, что и обезьяны подражают таким дви­жениям, которые перед их глазами делает человек, что­бы обмануть их; но этим самым их и ловят, так как подражание их не может дойти до нашей смышленос­ти. По свидетельству оракула, конь фессалийский, жена лакедемонская и мужи, пьющие воду Арефузы, то есть сицилийцы, превосходнее всех однородных с ними, но гораздо справедливее то, что христианские обычаи и законы одним только христианам и свойственны, так что никому другому, кто только захотел бы подражать нам, невозможно перенять их, и это оттого, что они ут­вердились не человеческими соображениями, но си­лой Божиею и длительным постоянством.

Теперь всего приличнее рассмотреть, как бы на вид, это дивное, или лучше, нелепое построение, и узнать, какой бы мог быть у них образ учения и какая цель собраний, чтобы, как говорит Платон о своем городе, построенном на словах, увидеть мысль их в движении. Все любомудрие разделяется на две части, на умозри­тельную и деятельную, из которых первая выше, но труднее к пониманию, а другая ниже, но полезнее. У нас обе они одна другой способствуют. Умозрение слу­жит нам спутником к горнему, а деятельность — вос­хождением к умозрению, ибо невозможно достигнуть мудрости, не живя мудро. А у них, которые не черпают в Божественном вдохновении силы связующей, обе эти части подобны корням, не утвержденным в почве и носящимся по воде; и я не знаю, которая из них смеш­нее и слабее. Посмотрим же на их блаженство и по­зволим себе, как это бывает во многих зрелищных пред­ставлениях, немного позабавиться с забавляющимися рассказчиками басен и к сказанному: "радоваться с радующимися и плакать с плачущими" (Римл. 12,15) присовокупить и это: "поговорить о пустом с пустословами". При слезах бывает и смех, как это заметили стихотворцы. Итак, представим себе великолепное зрелище или, не знаю, как иначе велят они назвать дом свой. Пусть глашатаи сзывают слушателей, пусть схо­дится народ, пусть первые места займут или те, кото­рые отличаются сединой старости и отменным обра­зом жизни, или люди знаменитые по роду, по славе и по хитросплетенной мудрости земной, в которой бо­лее прелести, чем истинного благочестия. Мы отда­дим им это преимущество; что же будут они делать после этого? Пусть сами запишут своих председателей. Пусть украшают их пурпуровая одежда, ленты и раз­ноцветные прекрасные венки. Так как я часто замечал, что они заботливо пекутся о величавой наружности, о том, как бы стать выше простолюдинов; как будто все общеупотребительное и обыкновенное достойно презрения, а что показывает надменность и не может при­надлежать многим, то и должно внушать доверие. Или и в этом снизойдут они до нас и будут, подобно нам, думать, что приличнее им быть выше других нравами, а не наружным видом? Так как мы мало заботимся о видимости и о живописной наружности, а больше о внутреннем мире человека и о том, чтобы обращать внимание зрителя на созерцаемое умом, чем и учим больше народ. Итак, пусть это будет, как сказано.

Что ж далее? Конечно, ты представишь им толкова­телей предвестий, которые вы называете божественными, раскроешь книги богословские и нравственные. Какие же и чьи, скажи, пожалуйста! Хорошо им пропеть "Теогонию Гесиода" и разглагольствовать об описанных там битвах и заговорах, о титанах и гигантах, страш­ных по имени и по делам. Котт, Бриарей, Гиг, Энкелад, представляемые у вас с драконовыми ногами, молние­носные боги и наброшенные на гигантов острова, стре­лы и вместе гробы мятежникам; отвратительные исча­дия и преждевременные порождения гигантов, гидры, химеры, Церберы, Горгоны — словом, множество вся­кого зла, — вот красоты, которые можно предложить слушателям из Гесиода! Теперь пусть предстанет со сво­ей цитрой и все увлекающей песнью Орфей; пусть про­звучат в честь Зевса те великие и чудные слова и мысли, в коих выражается его богословие.

"О Зевс, славнейший, величайший из богов, скрыва­ющийся под пометом овец, коней и лошаков!" Верно, хотел он этим изобразить животворную и живоносную силу бога; и можно ли было иначе это выразить? Но он не скуп и на другие столь же высокие речи. Например: "Сказавши это, богиня δοιες άνεσύρατο μύρες", чтобы ввес­ти своих любимцев в непотребные свои тайны, что еще и ныне изображается наружными телодвижениями. Пусть присоединятся ко всему этому еще Фанес, Ерикапей, и тот, который пожрал всех прочих Богов, а потом их изверг из себя и таким образом стал отцом людей и богов. Пусть все это предложат чудным слушателям богословия, потом пусть придумают на это аллегории и чудовищные толкования, и поучение, удаляясь от свое­го предмета, понесется в пучины или на стремнины умозрения, не имеющего никакой опоры. Но где помес­тишь ты Гомера, этого великого трагикомического пев­ца богов? В удивительных его поэмах найдешь и то и Другое, то есть и горе и смех. В самом деле, можно ли без большой заботы смотреть и ожидать, помирится ли, при посредстве Геры, нарядившейся, подобно блудни­це, Океан с Тефидой? Иначе, беда всей Вселенной, если они еще некоторое время проведут целомудренно! Не знаю, будешь ли ты объяснять это так, что сухость и влажность должны быть примирены, дабы избытком какой-нибудь из них не приведено было все в беспорядок; или придумаешь что-нибудь еще более нелепое. Потом, какое чудное совокупление тучесобирателя и почтенной Геры, когда она убеждает его бесстыдством среди дня! А стихотворцы в своих мерных речах льстят ему, подстилая лотос росистый и возвращая из земли шафран и гиацинт. Это на чем основано и как может быть объяснено? Как сообразить и то, что одна и та же ваша Гера, сестра и супруга великого Зевса, белотелая и розоперстная, то представляется повешенной в эфире и в облаках с железными наковальнями, влекущими ее вниз, и с золотыми (конечно, из уважения к ней) окова­ми на руках, так что и для богов, хотевших заступиться за нее, не безбедно было их сострадание; то надевает на себя пояс любви и, пышно нарядившись, так пленяет Зевса, что все прежние вожделения его, как он сам при­знается, были гораздо слабее любви, тогда в нем воз­будившейся? Или, как страшно, что за лакедемонскую блудницу приходят в движение боги, гремит небо, и оттого расторгнутся основания земли, сдвинется с ме­ста своего море, откроется царство ада, и явится то, что так долго оставалось скрытым? Или, как грозно это ма­новение черных бровей и колебание бессмертных во­лос, от которого весь Олимп потрясся? Потом, не чудно ли видеть, как ранен Арес, или как этот уродливый лю­бовник золотой Афродиты, неосмотрительный прелю­бодей, заключен в медную тюрьму и связанный хромым на обе ноги Гефестом собирает вокруг себя на зрелище богов, смотрящих на его непотребство, а потом отпус­кается за небольшие деньги?

Все эти и многие другие мифы, так умно и так разнообразно сложенные и из ряда вон выходящие, может ли кто-нибудь, насколько бы он ни был у вас возвышен и велик и даже равен самому Зевсу по муд­рости, ввести в рамки приличия, какие бы ни приду­мывал он выводы, самые заоблачные и превышающие меру нашего понимания? И если все это истинно, то пусть же не краснея смотрят на то, пусть величаются тем или пусть докажут, что все это не постыдно. Для чего им прибегать к мифам, к этому прикрытию сты­да? Миф — защита отступающих, а не тех, которые смело наступают. Если же это — ложь, то, во-первых, пусть укажут непрячущихся богословов, и мы пого­ворим с ними; потом пусть скажут, не глупо ли, как чем-то твердым, величаться тем, чего сами стыдятся, как баснословного? Не странно ли выставлять напо­каз в изображениях и разных видах то, что могло бы оставаться неизвестным для народа (потому что не все учатся); а что того хуже, выставлять с такой тра­той денег, жертвуемых на храмы, жертвенники, идо­лов, приношения, дорогие жертвы, и вместо того что­бы без всякой траты творить дела благочестия, с такими убытками служить нечестию? А если скажут, что это пустые вымыслы поэтов, которые двумя эти­ми способами, мерной речью и баснями, хотели сде­лать свои творения приятными и тем услаждать слух, и что впрочем здесь есть сокровенный, глубокий смысл, постижимый только для немногих из мудрых; то смотрите, как просто и вместе с тем, как справед­ливо я рассужу об этом. Во-первых, за что они хвалят этих оскорбителей ими чтимых богов и едва не удос­таивают божеских почестей? Для таких людей вели­ким приобретением было бы — не потерпеть наказа­ния за свое нечестие.

Ибо если законами определена смертная казнь и тем людям, которые даже не всена­родно, даже немного похулили бы одного из их бо­гов, то какую казнь надлежало бы потерпеть тем, ко­торые опозорили в своих стихотворениях всех богов, всенародно приписав им дела самые бесстыдные, и на долгое время предали их осмеянию? Потом дос­тойно рассмотрения и следующее: есть и у нас неко­торые слова откровенные; от этого не откажусь я; но какова их двузначность, и какая сила? В них и види­мое не оскорбляет приличия, и сокровенное достойно удивления и весьма ясно для вводимых в глубину и, подобно прекрасному и неприкосновенному телу, не худой облекается и одеждой. И подлинно надобно, как мне кажется, чтобы и внешние знаки Божествен­ного, и выражения о нем не были неприличны и не­достойны означаемого, не были таковы, что и люди огорчились бы, слыша о себе что-нибудь подобное; напротив, они должны быть или в высочайшей сте­пени прекрасны, или по крайней мере не гнусны, дабы могли и доставлять удовольствие мудрым, и не при­чинить вреда народу. А у вас и то, что нужно пони­мать умом, невероятно, и то, что предлагается взорам, пагубно. Что это за благоразумие — вести по грязи в город или по скалам и подводным камням — к при­стани? Что из того выйдет? Какие будут следствия та­кого учения? Ты будешь пустословить и иносказани­ями прикрывать свои бедствия или другие вымыслы, но никто не будет тебе верить. Скорее убеждаются тем, что видят. Итак, ты слушателю не принесешь пользы, а зрителя, останавливающегося на видимом, введешь в погибель. Такова умозрительная часть их любомуд­рия! Так далека она от предполагаемых ими целей, что скорее все прочее можно связать между собой, скорее можно соединить разделенное самым большим про­странством, чем сочетать и привести в согласие их вымыслы, или подумать, чтобы и смысл басен и обо­лочка их были делом одного и того же учителя.

Что же сказать о нравственной части их любомуд­рия? Откуда и с чего начать им, и какие употребить побуждения, чтобы научить слушателей добродетели и посредством своих увещаний сделать их лучшими? Прекрасное дело — единомыслие, чтобы и города, и народы, и семейства, и все люди жили во взаимном согласии, следуя закону и порядку природы, которая все разделила и совокупила и эту совокупность разно­образных вещей сделала единым миром. Но какими примерами научат они единомыслию? Ужели тем, что станут повествовать о битвах богов, об их междоусобиях, мятежах и множестве бед, которые они и сами терпят, и друг другу причиняют, и каждый порознь, и все вместе, и которыми наполнена почти вся их исто­рия и вся поэзия? Но указывая на такие примеры, ско­рее сделаешь людей из мирных браннолюбивыми, из мудрых — исступленными, чем из дерзких и глупых — умиренными и здравомыслящими. Ежели и тогда, как нет приманки к злу, трудно бывает отвращать людей от порока и из худого состояния переводить в доброе, то кто убедит их быть кроткими и воздержными, когда у них боги — путеводители и покровители страстей, и быть порочным есть дело даже похвальное, награжда­емое жертвенниками и жертвами и пользующееся за­конной свободой (так как всякий порок находится под покровительством какого-нибудь бога, которому он приписывается)? Подлинно, это величайшая неле­пость, когда то самое, за что в законах положено нака­зание, люди чтят как нечто божественное. Такое у вас изобилие неправды. Во-вторых, пусть учителя язычни­ков предложат им благоговейно уважать родителей и чтить в них первую вину бытия своего после Первона­чальной Вины.

Пусть приведут на это доказательства и представят убеждения из богословия. Как не убедит к тому Крон, который оскопил Урана, чтобы он не мог рождать богов, и дал бы волнам случай довершить рож­дение богини из пены? Как не убедит Зевс, — этот слад­кий камень и горький убийца тирана, который, под­ражая отцу своему Крону, восстал против него? Не указываю на другие подобные побуждения к почита­нию родителей, содержащиеся в их книгах. В-третьих, пусть наставники язычников попытаются научить их презирать деньги, не стараться из всего извлекать при­быль и недомогаться неправедных стяжаний — этого залога бедствий. Но как же тогда выставлять перед ними Кердоя? Как показывать мешок его? Как чтить проворство этого бога в воровстве? Куда годятся тогда и изречения: "Феб без меди не прорицает" или: "ниче­го нет почтеннее обола?" А все это у них — в великом уважении. Что еще? Не захотят ли они учить целомуд­рию, призывать к воздержанию? Убедительные образ­цы недалеко: вот сам Зевс, принимавший все виды для обольщения женщин, превращавшийся в орла по не­истовой любви к фригийским отрокам, чтобы как мож­но веселее пировали боги, смотря, как подносят им вино бесчестные любимцы Зевса; вот еще Триеспер Ге­ракл, в продолжение одной ночи в доме Фестия совер­шивший тринадцатый свой подвиг, который, не знаю почему, не включен в число прочих его подвигов. Нуж­ны ли еще образцы обуздания страстей? Пусть гнев ук­рощает Арес, пьянство — Дионис, ненависть к чужест­ранцам — Артемида, страсть к обманам — лукавый их прорицатель, неумеренный смех — тот бог, прихра­мывающий в собрании жалеющих о нем богов, кото­рый едва держится на тонких голенях, обжорство — Зевс, бегущий с прочими демонами на тучный пир к непорочным эфиопам, и еще Вуин, так названный от­того, что обидел земледельца и съел у него вола, тяну­щего плуг, так же как и прочие боги, которые все так спешно бегут на запах тука и возлияний!

Близко ли это к нашему учению, по которому каж­дый должен измерять любовь к другим любовью к себе и желать ближним того же, чего самому себе, по кото­рому ставится в вину не только делать зло, но и замыш­лять, и наказывается пожелание, как и само дело, по ко­торому должно так заботиться о целомудрии, чтобы воздерживать и око, и не только руки не допускать до убийства, но и сам гнев усмирять, по которому — нару­шить клятву или ложно клясться — так страшно и не­стерпимо, что и сама клятва нам одним воспрещена? Денег же у многих из нас вовсе не было, а другие хотя и имели их много, но только для того, чтобы многим пре­небречь, возлюбив нестяжательность вместо всякого богатства. Служить чреву, этому несносному и отвра­щения достойному господину и источнику всех зол, пред оставляют у нас черни; не много будет, если скажу, что подвижники христианские стараются быть как бы бесплотными, изнуряя смертное бессмертным; для них один закон добродетели — не быть побежденными даже и малым, даже тем, что все оставляют без внимания. Между тем как другие наказывают по законам своим за совершение дела, мы пресекаем сами истоки греха, заб­лаговременно останавливая его, как некий злой и не­удержимый поток. Что ж может быть превосходнее? Или, скажи мне, где и у каких людей найдешь ты, чтоб они, когда злословят о них — благословляли, когда ху­лят — утешались (ибо не обвинение причиняет вред, а истина), когда гонят — уступали (1 Кор. 4,12.13), когда отнимают у них одну одежду — отдавали и другую, ког­да клянут — молились за клянущих (Матф. 5,40—44), — одним словом, чтобы побеждали благосердием на­глость и, терпеливо перенося обиды, самих обижающих делали лучшими? Пусть и они обуздывают порок увещаниями, по наружности благовидными; уступим им это, но где же им достигнуть нашей добродетели и на­шего ученья, когда у нас и то считается уже злом, если не преуспеваем в добре, не делаемся беспрестанно из ветхих новыми, а остаемся в одном положении, подоб­но кубарям, которые только кружатся, а не катятся впе­ред, и хоть двигаются от ударов бича, но все на одном месте? Нам так много предстоит добрых подвигов, что один должны мы довершать, к другому приступать, тре­тьего пламенно желать, пока не достигнем конца и Бо­жьей благодати, для этого мы и получили бытие, и к этому неукоснительно стремимся, если только восхо­дим умом горе и надеемся благ, достойных величия Божия.


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-17 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования