Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Е. Катишонок. До Воскресения Христова. Фрагмент из романа "Против часовой стрелки". [беллетристика]


***

О том, что Тоню внезапно отправили в больницу, бабушке не сказали. О диагнозе тоже решили не говорить. Тоня и сама не знала, чем больна, а если догадывалась, то делала вид, что не знает, всей душой надеясь на ошибку врачей. Заговор молчания устроили Ольга с Милочкой: бабушка недомогала и даже не стремилась домой, а желтые таблетки держала постоянно при себе, в кармане передника, чтобы не устраивать суматохи в случае чего. Непременная принадлежность ее жизни, торба, находилась неотлучно рядом с постелью. В торбе лежал "Старообрядческий церковный календарь", где Лелька вычитала, что Сретение уже на будущей неделе, и потому болеть было никак невозможно.

Услышаны ли были ее молитвы, или капризному давлению надоело испытывать изношенные сосуды, но к утренней службе бабушка поднялась почти бодрая, а проделав трамвайный путь с пересадкой, взбодрилась еще больше.

Спасибо, Царица Небесная, думала не совсем каноническими словами, спасибо, что держишь еще меня на свете. Может, и зажилась я; только очень жить люблю. Дай немножко сил...

Когда служба кончилась, поднялась на антресоли: Тоня, по давней традиции, всегда стояла наверху.

Сегодня ее не было.

Люди крестились и застегивали воротники перед выходом на улицу. Сразу забросали вопросами: что говорят доктора? Как Антонина Григорьевна себя чувствует? Что, уже выписали из больницы? Туда только попади...

Даже забыла, что хотела домой заглянуть, — сразу поехала к внучке. Знает?

— Мне в моленной говорили, Тоня в больнице. Ты была у ней?

Ольга давно была готова к вопросу и ответ, вместе с выражением лица, репетировала перед зеркалом, поэтому надеялась, что он прозвучал беззаботно, как и было задумано:

— Была; ничего страшного. Гастрит, вроде. Да ты знаешь Тоню.
— Что ж ты не сказала? Я бы с тобой поехала.

Это тоже ожидалось:

— Ласточка моя, ну куда я потащу тебя в больницу? Сейчас грипп везде, все чихают; любую заразу подхватить можно. Зима кончается, а ты вдруг сляжешь?
— Кончилась зима. Раз прошло Сретение, морозов больше не будет. — Бабушка незаметно проглотила таблетку. — А в какую больницу свезли?
— В Республиканскую.

Вот оно что. Значит, Лелька ей голову морочит: ни с каким гастритом туда не положат. Да и Тоню она знала как никто, потому и была уверена, что не стала бы сестра задерживаться на казенной кровати ни одного лишнего дня. Жизнь коротка, а дел много.

Гастрит!..

Папаше, Царствие ему Небесное, тоже говорили: гастрит, потом — язва, а оказалось... И сама себя одернула: не каркай.

Нас только двое, явственно прозвучал Тонькин голос.

Как же: а Симочка? — и сейчас же отодвинула на потом и мысль о брате, и упрек самой себе, зато о сестре молилась долго и сосредоточенно. Иконы остались дома, и вначале было непривычно, но только вначале.

Образ не на стенке — в душе.

Жила ведь без моленной, икон и святых праздников всю войну, жила и творила молитву, повернувшись к окну, за которым всходило солнце. Бог живет не в храме.

Несколько раз звонила сестре, но неудачно. Когда наконец дозвонилась, трубку взяла Тонина невестка и была приветлива как никогда: "Жорик повез маму в больницу на процедуру, вернутся часа через два".
Маму?!

Положим, Юраша повез не кого иного, как мать; однако что же это за процедура такая, если Зойка назвала свекровь мамой?

Тонечка, Тонечка, сестричка моя, твердила по дороге не-привычные слова, но — странное дело! — только эти сло-ва успокаивали. Медленно-медленно поднялась на второй этаж, прислоняясь иногда к перилам, чтобы отдышаться. Нажала звонок.
Появилась вовремя. Бледная Тоня с кряхтеньем укладывалась на кушетку: "Поправь плед сбоку, а то дует".

При ярком солнце стало заметно, что сестра изменила прическу. Всегда негустые, но заботливо уложенные волосы отросли и стали пышнее, отчего лицо казалось меньше, зато сильнее выдавался вперед нос. Сходство с покойным отцом бросалось в глаза сильнее обычного, но теперь это сходство пугало. Догадка возникла сама по себе и тут же перестала быть догадкой, превратившись в уверенность, от которой во рту стало сухо, точно бумаги наелась.

Волосы ни при чем. Тонька сохнет, вот что. Потому и холодно ей.

— Что в больнице сказали? — спросила осторожно, но сестра поняла, потому что возмущенно заговорила "об этих врачах, ничего толком не умеют, разве что воду откачать; конечно, был бы Федя жив, и отношение было бы другое, ну, да ты сама знаешь".

И не выдержала, похвасталась: Таточка с мальчишками приезжала, Юраша — чуть ли не каждый день; что только не привозили! — да она там все ребятам и скармливала, диета есть диета. Навестили из месткома; шутка ли, шестнадцать лет отработала. Рассказала, что Милочка и Лелька не забывали, а "твоя курица, крестница моя любимая",— и голос задрожал. Тоня плотно сжала губы и молча разглаживала складки пледа.

— Хоть бы раз, подумай! — Опять сжала губы, потом продолжала: — А чуть что: "Танта, помогите!" да "Танта, до шестнадцатого числа, потом рассчитаюсь"... Вот и рассчиталась, — и безнадежно махнула исхудавшей рукой.

Помолчали. Ни нарядный тюль занавесок, ни малокровная пальма не могли сдержать яркое солнце.

— Понять не могу, — удивилась Ира, отряхивая с пальцев влажную землю, — отчего она у тебя так плохо растет?

И кошки давно нет...

Кошки, балованной и капризной Мурки, действительно давно не было в живых. Когда еще была, считалось — и не без основания — что именно ее регулярными стараниями никакая флора в доме не выживает. Исключение составлял один только столетник, чьи толстые зеленые рога, щедро усеянные колючками, заставляли бесстыжую Мурку держаться подальше.

Позвонили в дверь. Звук этот всегда напоминал Ирине театральный звонок: низкий, приглушенный, словно обернутый в мягкую замшу. Было слышно, как невестка в прихожей громко кому-то говорит, что "маму привезли из больницы", "у мамы гости", а остальное приглушил хлопок кухонной двери. У Ирины снова пересох рот, и она повернулась к сестре:

— Пасха в этом году поздняя. Вербное воскресенье только двадцать седьмого!
Та оживилась: "Как раз к твоим именинам!", и начали вспоминать, когда еще так поздно праздновали. Безо всякого перехода Тоня вдруг спросила:

— А ты помнишь, сестра, как Мурка?.. — не смогла произнести ни "издохла", ни "умерла", но Ира поняла и кивнула.

...В то январское утро, когда Федя упал лицом вперед, как падают, чтобы никогда больше не встать — и не встал, — в то утро Мурка беспокойно кружила по спальне и, вопреки обыкновению, протяжно мяукала, да кто обращал на нее внимание! Она вспрыгнула на подоконник, словно через махровый иней можно было увидеть "скорую", увозящую хозяина, а если и можно было?.. Известно, что к еде — Феденька по уграм всегда ставил ей блюдце со сметаной — не притронулась и воду не пила. Как вскочила на кровать, так и стояла над его подушкой, недоуменно и жалобно... не мяукая, нет: постанывая.

Тоня с детьми вернулись уже затемно. Естественно, было не до Мурки. В доме началась, как всегда в подобных случаях, суета, которая одна только может заполнить образовавшуюся пустоту, ибо если этого не сделать, то надо всем вот так же, как Федор Федорович: ничком.

А потом, после похорон, когда Тоня вошла в пустую — ох, какую пустую! — спальню, единственным лекарством оказалось самое бессмысленное действо: разложить все по местам. Галстук — к галстукам, на дверцу шкафа; подушка съехала — взбить и положить, как всегда лежала; из-под кровати выгладывает рукав вязаного пуловера: как уронил, так и лежит. Нагнулась поднять — и отпрянула с криком.

Кошка, уже окоченевшая.

Потом, позже, нарыдавшись и оглушив себя валерьянкой, вспомнила и нетронутую сметану, и чистый песок в ящике. Вспомнила и поняла со стыдом, что единственный человек, который бы этим обеспокоился, никогда уже этого не сделает.

И сейчас, ни к селу ни к городу, вспомнила Мурку. Провела по щеке ладонью совсем Фединым жестом и сказала укоризненно:

— Ира, забери мамино... ты знаешь. Не тебе, так Лелиньке.
— На кой мне золото, сестра? Не люблю я его. И Лельке не надо. Молодые; сами наживут.

Договорились встретиться в моленной на Вербное воскресенье.

— Что ж Левка со своими никогда не придет постоять? Такая служба... — в который раз спросила Тоня, хотя ответ знала, и сестра ответила, не сомневаясь, что знает:

— Раз Милочка не ходит, так и он перестал. А мальчишки некрещеные...

Сестра не унималась:

— Ты Любимчика с рук не спускала! Нет чтобы в моленну снести для святого крещения; бабка называется... Мои все крещеные!

На этот раз Ирина промолчала: сказано — и сказано. Очень больно саднило в душе то место.

...Когда малыш перестал задыхаться, и только исколотая попка, похожая на помятый абрикос, напоминала о перенесенной пневмонии, бабушка решилась. Дождалась, пока невестка снимет пальто, и безо всяких околичностей, прямо, как и всё, что говорила, предложила мальчика крестить. Милочка растерянно забормотала: вы так много сделали, бабушка, если б не вы...

— Не я, — поправила Ирина, — Господа благодарите: Он спас.

Невестка вспыхнула и ответила с неожиданной резкостью:

— Как знаете. Я человек неверующий, Лева тоже; никуда ребенка не понесем. Если хотите, крестите сами, только так, чтобы я ничего не знала.

Бабушка покачала головой:

— Я не ворую души.

Любимчик, как и его старший брат, остался некрещеным. Можно было, конечно, напомнить, что сами крещеные; что ж детей-то... Да мало ли что можно было сказать!

Зачем?

Разумеется, Тоне эта история была известна. Она тогда рвалась в бой: да разве так надо было! Вот я давай скажу...

Дай спокой, ответила сестра; разве можно младенца тайком или силком в купель окунать?..

— Я и тесто пасхальное ставить не буду,— слукавила Ирина, глядя прямо в глубоко запавшие глаза сестры, — силы нету.

— "Силы нету...", — передразнила та,—Лельке скажешь, она сделает.—Помолчала, передохнула и добавила тише: — А мне Таточка обещала испечь, я сама-то... — И развела руками.

После таких слов — и такого голоса — встать и уйти нельзя.

— Изюм есть, сдоба есть, — вспоминая, Ирина медленно загибала пальцы, — кардамон... кардамон остался с прошлого года, я его только в пасхи и кладу; а чего-то нет, только вспомнить не могу...

— Ну! — строго оживилась Тоня. — Поздновато спохватываешься. Пасха на носу, а ты еще не знаешь, из чего печь!

И снова потек странный разговор о приятном и привычном, что не имело ни малейшего отношения к мыслям; беседа, подобная вязанию, где все решает память пальцев и нет необходимости задумываться о следующей петле, потому что пальцы сами сделали все, что нужно, узор не нарушен, и можно изящным мушкетерским движением выдернуть блестящую спицу, чтобы начать следующий ряд:

— Боюсь, дрожжей не достанем. Самое главное, чтобы дрожжи были свежие.
— Я в нашей бакалее беру. Мне кассирша знакомая оставляет, — внушительно сказала Тоня, — могу тебе взять. Сама знаешь, в последние дни такая суматоха начнется, что все будут бегать, как кошки на пожаре. Ни за какие деньги дрожжей не сыщешь.

Сестра согласилась: по знакомству так по знакомству, решив про себя, что надо самим достать обязательно. Иными словами, вязание продолжалось.

— Яйца достала? — всполошилась Тоня.
—А как же! — Ира даже не старалась скрыть гордости, — яйца Леля вчера принесла. — И тут же поникла: — Вот миндаля нет. На базаре ходила-ходила — не нашла. На что сестра рассмеялась от души, откинув голову в непривычно пышных волосах:
 
— На кой тебе, старому черту, миндаль? У тебя ж ни одного зуба не осталось!..

Теперь смеялись обе, хотя что смешного? Не то что ни одного, но тех, что были в наличии, как ни крути, маловато, и дело даже не в миндале...

История короткая и невеселая. Зубы начали болеть внезапно, свирепо и почти все сразу, изводя не только многократно описанными муками, но и жестокой бессонницей. Выдержать пломбирование такого размаха — даже бывалый Феденька покачал головой — Ира не могла: залеченные зубы тоже продолжали болеть, боль захлестывала всю голову. Федор Федорович предложил протезирование: "Ира, милая, через неделю ты забудешь, что такое зубная боль..." Уговорил.

И лекарство раздобыл такое диковинное, что рвал зуб за зубом, а ей совсем не больно было, а только почему-то смешно. Зато через неделю — правду сказал! — Ира дей-ствительно забыла о своих зубах, потому что через неделю не стало Феденьки.
Такие дела навалились, которые одинаково трудны и зубастым, и беззубым: Тоню страшно было оставлять. Пятьдесят один год, за окном зима, "Ирка, жизнь кончена", и возразить нечего; плачет, как ребенок.

И за кровать не забросишь.

Решение пришло не сразу. Уговаривать тоже пришлось долго — на то она и старшая сестра.

Зубы так и не вставила. Во-первых, не могла заставить себя пойти в "Федину" клинику, а во-вторых, не было особой надобности: орехи не щелкала, хоть челюсти со временем стали очень твердыми, а хлеб или суп можно есть и без зубов.

Удивительно другое: полностью сохранилась дикция. Ни тогда, ни много лет спустя никто не мог поверить, что из отсчитанных природой тридцати двух у бабушки осталось только четыре зуба.

Осторожно приоткрыв дверь столовой, Юраша увидел мать и тетку, заразительно хохочущих во весь голос.

К пасхальному тесту бабушка относилась благоговейно. Так было при жизни родителей, так естественным образом продолжалось. Не стал исключением и этот год. Все добыто и тщательно, со строгим лицом, проверено сквозь бесполезные очки. Свежайшие дрожжи, темно-рыжие волокна шафрана, мускатный орех, изюм и миндаль, так развеселивший сестру, — все отменное; распакован тяжелый брусок сли-вочного масла, мука дважды просеяна. Бабушка повязывает чистый передник и, перекрестившись, приступает к священнодействию.

Подготовка к Великому Празднику, которая сама по себе есть праздник.
По мере того, как замешивалось тесто, по кухне поплыли праздничные ароматы заморских пряностей, отчего привычные запахи супа, жареной картошки и даже строгий хлорный дух жидкости с мойдодырным названием "Посудомой" застеснялись своей заурядности и, потолпившись нерешительно в дверях, ускользнули без оглядки.
Замешенное тесто накрывается крахмальным полотенцем. Теперь, когда зачин былинного действа позади, можно немножко передохнуть.

Следующий этап — вымешивание. Оно требует недюжинной мышечной силы, поэтому вымешивают по очереди шесть рук: бабушка, внучка и зять. После того, как тяжелый ароматный ком перестает прилипать к ладоням, ему дают подняться, и... снова вымешивают.

Только когда тесто поднимется вторично, можно печь куличи, издавна называемые, по ростовской традиции, пасхами.

И оно всходит мощной желтой глыбой, лоснится громоздкой сдобной плотью, как тело борца сумо, готового к бою.

Красивое тесто, любуется бабушка, но свою мысль не озвучивает, боясь сглазить. Ловко укладывает колобки в формы, украшает узорами из теста и буквами "ХВ", смазывает яйцом и ставит в духовку, уже накаленную, а дальше — как Бог даст.
На часы не смотрела, однако часто подходила к плите и мысленно заклинала духовку, чтобы взошли пасочки, ведь такое красивое тесто! Каким оно получилось на вкус, бабушка могла только догадываться, ибо Великий Пост всегда соблюдала строго. Зато пробовали все остальные, и по одним только их лицам становилось ясно: отменное тесто.

Когда густой, одуряюще пряный аромат пропитал на-гретую кухню, бабушка коротко и решительно, как полководец, сказала: пора! — и те же три пары рук вынули из духовки куличи.

Только это были не куличи.

Тесто, так прекрасно взошедшее, опало. На столе выстроилась шеренга нарядных кексов, ни один из которых не имел ничего общего ни с куличом, ни с праздником.
Бабушка и внучка молча смотрели на дело своих рук. Лелька испытывала разочарование, постигшее незадачливых невесток Царевны Лягушки, и старалась понять причину неудачи. Для бабушки причина не имела значения; важен только результат, и результат был зловещим.

Сестра?!

В Вербное воскресенье она Тоню в моленной не встретила, да и не удивительно: народу было, почти как на Пасху. Позвонить? Отчего-то не хотелось; руки не тянулись. Да еще жара эта... По старому стилю — только середина апреля, а печет, как в июне.
Тут же представила завтрашний день: праздничную службу в храме, розговены на кладбище, ярко-желтую Тонину пасху в неизменной крахмальной салфетке, разноцветные яйца. И могилы, могилы, могилы: родители, Федя, брат, Даша...
Нас только двое.

Перед Всенощной прилегла отдохнуть. "Отдай! — донеслось из детской, — отдай сейчас же, а то я маме скажу!" И Лелькин голос: "Не вопите, я говорю по телефону".
Усталость, сговорившись с желтой таблеткой, позволили задремать и даже увидеть сон, но странный и тягостный, будто не сон вовсе, а один повторяющийся кадр из какого-то фильма: женщина с узелком в руке поднимается по узкой песчаной тропке. Видна только спина в пальто, а на голове — совсем неуместная шляпка, лихо сдвинутая набок. Тусклый свет: то ли сумерки, то ли собирается дождь, поэтому не понять, кто это, но и спина, и походка выдают пожилой возраст. Вокруг зеленые холмы, и хотя ни людей, ни домов не видно, Ирине вдруг показалась очень знакомой тропка, по которой...
— Я тебя не разбудила? — тихо спросила внучка. — Не могу найти свои ключи, а мне уходить...
— Который час? — всполошилась бабушка, моментально забыв скучный сон.
— Полтретьего. Я к Тоне собираюсь; поедешь со мной?
— Мы с ней вечером в моленной...

Но Лелька замотала головой:

— Не придет она в моленную. И завтра тоже. — Села на тахту, вытянув ноги в джинсах, и закончила: — Хочу... — она помедлила, — повидаться, — и посмотрела на часики, не на бабушку, чтобы та не заметила подсунутого слова, точно ее глаза были зрячими — или нужны были глаза. Да бабушка и не смотрела, торопливо нашаривая ногами тапки.

Третьего мая, в Великую субботу, она вошла в залитую солнцем столовую, где три недели назад они с сестрой так весело хохотали.

У кушетки, где лежала Тоня, стояла, наклонившись, Таточка в летнем платье и брызгала зачем-то из пульверизатора на подушки, простыни и легкое покрывало.

— Лосьон такой, — пояснила и обняла тетку, — ой, да вы вдвоем, вот у мамуськи праздник сегодня!

Проходя мимо Ольги, шепнула: "Недолго, ладно?"

Ирина наклонилась поцеловать сестру, но Тоня резко отвернулась:

— Не целуй; рядом сядь. Вот так.Сестра опустилась на тот же стул, где сидела в последний раз, и от этого показалось, что была здесь только пару дней назад; а как Тонька переменилась!.. Отросшие волосы больше не казались пышными, слипшиеся пряди были зачесаны назад, и лицо резко выделялось высоким костистым лбом, а челюсть стала крупнее, и зубы выпирали насильственной улыбкой. Под легким пикейным покрывалом неподвижно застыло что-то большое и пухлое, а руки, желтые и худые руки, лежали сверху.

— Дохожу, — ответила на незаданный вопрос, — Бог даст, дотяну до Воскресения Христова. Всенощная сегодня... — чуть повела головой по подушке, — постой за меня, сестра. Нас ведь только двое... пока еще.

Кивнула на буфет, где стоял горшок с гиацинтами: — Невестка твоя была. Терпеть не могу цветы в горшках! Я, конечно, ничего не сказала, поблагодарила — и все. А срезать жалко. Пусть стоят... — Тут же, другим голосом: — Таточка, духовка!

И снова перевела взгляд на сестру:

— Забегалась она совсем. Спозаранку с тестом да вокруг меня танцует, а я только гоняю ее: боюсь, сгорят.

Ирина вовремя удержалась, чтобы не сказать о севших пасхах: Тоне знать ни к чему. Подошла к буфету рассмотреть цветы поближе.

— Хороши! А пахнут-то как! Я знаешь кого вспомнила? Покойного Германа жену: у нее перманент всегда такой был, точь-в-точь гиацинты; помнишь?

— Разумеется, помню, — недовольным голосом отозвалась Тоня. — Я спросила как-то, у кого она завивается. Ни у кого, говорит; у меня сами вьются.
— Может, и сами, — пожала плечами сестра, думая совсем о другом, — как знать.
— Ты, Ирка, простофиля, каких поискать! — Тоня с досадой пошевелилась, и дочь сейчас же подбежала с пульверизатором, но та раздраженно остановила ее руку: — Да
убери ты эту клизму, ей-богу; дай поговорить. — И продолжала: — Перманент как пить дать. Кстати, я недавно ее встретила. Никогда бы не узнала, да она сама ко мне по-дошла.
— У тебя глаза хорошие — чего ж не узнала?
— А то, что она прическу поменяла! Волосы, знаешь, теперь назад зачесаны, она отрастила их, а сзади — вроде как у тебя, шпильками заколоты, только потолще, как хороший голубец. Ты, говорю, Лариса, богатая будешь: не узнала я тебя.
— А она что?
— Заплакала. Мне, говорит, Тонечка, никакого богатства не надо, лишь бы Карлушка поближе был. Он женился на немке и уехал в Германию, в демократическую. Лариса
в гости ездила, хоть так внуков повидать; а их пригласить — куда? У нее одна...

— Мамусенька, лекарство, — Тата держала стакан.

Тоня обхватила обеими руками дочкину шею и осторожно села на постели. Пока она с усилием глотала, Ольга заметила крупные желтые ключицы над кружевом рубашки и не успела вовремя отвести взгляд. "Глотать больно", — пожаловалась крестная. Сделала еще глоток и отвела стакан:

— Довольно. Сестра, чаю будешь перед моленной?
Ира покачала головой.
— А ты, коза? — Тоня повернула голову к крестнице. —
Тоже не будешь? А то Таточка сделает... Как твоя голова, болит?
— Ничего страшного, тетя Тоня. Я анальгин пью.
Ольга посмотрела на часы:
— Нам вообще-то пора, я бабусю в моленную провожу.
— Сколько можно анальгин пить, — нахмурилась крестная, — надо хорошему врачу показаться, а то — анальгин... Или знаешь что? Гомеопатия очень хорошо помогает!

Какие-то капли есть, только я сейчас название не помню.." Таточка, посмотри духовку, сколько раз говорить, Господи!

Когда дочь выскользнула за дверь, Тоня сказала: — Давай прощаться, сестра. Сначала с тобой, потом с Лелинькой.

Ольга, с опущенными глазами, мысленно подбирала слова разуверений, а бабушка, несмотря на Тонины протесты, склонилась над кушеткой:
— Прости, Тоня, — и крепко поцеловала в губы и запавшие щеки, — прости.
— Сестра, — Тоня тревожно понизила голос, — не дай
ей... зубы мои не дай вырвать. Мне золота не жалко — жалко Фединой работы! Да и как я, — она улыбнулась, — как я на глаза ему покажусь беззубая? Не дай, Ирка!..

Ольга поцеловала крестную, которая упрямо отворачи-валась ("Я совсем плохая, Лелинька"), а Тата уже вносила первые пасхи.

— Ах, какие красивые, — обрадовалась Тоня, — посмотри, сестра! Небось, у тебя такие не получились?

На кухне Ольга с Тэтой вытащили из духовки последние куличи. От плиты несло жаром. Занавеска на распахнутом окне едва колыхалась, и то не от прохлады, а от волны уличного тепла. Обмахивая разгоряченное лицо кухонным полотенцем, Таточка сказала, что у матери рак печени, и все исчисляется скорее часами, чем днями: "Как у тети Нади был, помнишь?"
—Хорошо, что они попрощаться успели, — кивнула Ольга, и Тата согласилась.
О том, насколько непонятно и нелепо вклинился в это прощание спор о Ларисиных кудрях, обе промолчали.

Где и кем изложен кодекс прощания навсегда?
 
На Таточкиных словах: "Понимаешь, у нее весь пищевод уже..." дверь столовой открылась. Обе надеялись, что Ирина не услышала.

Моленная была переполнена, как всегда в последние годы. Как странно, подумала бабушка; сколько молодых! Здороваясь и отвечая на приветствия, прошла и заняла свое место у иконы "Трех Святителей". Так уж издавна повелось: она всегда становилась у этой неразлучной троицы, и не последней причиной было то, что средний, Григорий Богослов, двумя тонкими перстами, сложенными для крестного знамения, указывал на лесенку, которую много лет назад сработал его тезка, Григорий Иванов, чтобы можно было зажигать свечи перед высокими образами.

Несмотря на то, что сестра всегда молилась на верхнем ярусе и они встречались только после службы, Ирина ощущала ее отсутствие. Нас ведь только двое; вот и стою — за двоих.

Симочка? Безотчетно взглянула на проход, рядом с которым он становился, но если брат и пришел, то различить его в пестрой толпе было невозможно. Что-то подсказывало: можно и не искать.
Нас только двое.

Первая Пасха без Тони.

Первая? — Нет; война стерла, как резинкой, все празд-ники, великие и малые, возместив потерю святым днем девятого мая сорок пятого года — Днем Победы, навсегда смешавшим ликование со скорбью...

Служба в Великую Субботу заканчивается крестным ходом, вернее, не заканчивается, а переводит дыхание. Смолкает — тоже переводит дыхание — хор. А спустя несколько часов, в Светлое Воскресенье, моленная засияет несметным множеством свечей, и каждая свечка, даже самая тонкая, блеснет, загораясь, узким лучиком, как майское солнце, ибо завтрашний день непременно будет солнечным.

Ушла до начала крестного хода: так много праздных, шумных людей, что того и гляди задавят в толпе.

Дома ждала необитаемая, хорошо настоянная тишина. Темные образа ожили, как только бабушка зажгла лампад-ки, и теперь благодарно кивали нимбами в такт колеблю-щимся огонькам. "То-то, — застрекотал проснувшийся будильник, — то-то, то-то", и бабушка погладила потускневший никелированный бок. При включенном свете стали хорошо видны чисто вымытые и оттого очень темные окна, свежие занавески и начищенные оклады икон, отражающиеся в стеклах. На обоих фикусах появились новые ростки, светлые, как молодой салат, на фоне крупных лаковых листьев. Ирина осторожно лила воду в пересохшую землю и не могла не удивляться странному совпадению: сегодня, в последний день Великого поста, у нее тоже ничего, кроме воды, во рту не было.

Если б не испорченные куличи, можно было бы наслаждаться отдыхом и тем непередаваемым чувством покоя, что зовется словом "дом". Лелька, дай Бог ей здоровья, сделала большую пасхальную уборку, которую раньше делали вдвоем... давно. А тесто! — сама она теперь бы не справилась. Воспоминание о тесте вернуло к загубленным куличам, но сердце отозвалось не огорчением, а глубокой печалью: знала, что дело не в тесте и не в духовке, а просто не могли, не должны были они сегодня испечься.

Теперь, после визита к сестре, печаль сменилась горьким знанием. Такое уже было, в год смерти отца. Матрена была в смятении, а значит, сердилась на всех, и в особенности почему-то на миску, в которой так великолепно поднялось изнывающее ароматами пасхальное тесто. Сейчас Ирина уже забыла, был ли отец дома во время бури на кухне или пребывал в больничных скитаниях, но очень хорошо помнила, как раздосадованная мать разглядывала такие же нарядные кексы, как те, что остались сегодня на столе у внучки. "Не-е-ет, господа хорошие, — яростно подытожила Матрена, — это не пасхи, это... миндальные бабы, вот что это такое!"

Баба, кекс или пряник—называй как хочешь; не получились у меня пасочки.
После такого тяжелого дня, кажется, уснешь, не дойдя до кровати, но так только мнится. Печаль сильнее устало-сти. Тонечка, сестричка моя! Гордая, упрямая, великодушная и мелочная, вспыльчивая и мудрая; ехидная, справедливая — Тоня, младшая сестра. Шутка сказать: десять лет разницы. У меня уже кавалеры были, а Тонька в школу пошла, когда из Ростова приехали. Ее мама иначе стригла, не так, как меня: Тоня с челкой ходила, волосы до плеч. Сапожки папа заказывал, на пуговичках. Смешная Тонька была: все делала точь-в-точь как мать, даже говорила похоже.
В сегодняшней Тоне, в мучительном ее золотом оскале и огромном животе, таящем боль и смерть, в торчащих желтых ключицах никто бы не узнал той независимой восьмилетней девочки.

Никто, кроме сестры. Тонечка, сестричка моя...

Тишина, как ни удивительно, тоже мешала заснуть. Вот уже два года, как похоронили Надю, и с нею, казалось, умерла жадная страсть к квартире. Где-то в новом районе жил толстый, давно остепенившийся Генька, с женой и детьми. Статная зрелая красавица, которую Ирина называла теперь не иначе, как чЛюда", поселилась в новенькой квартире, которой мать добилась с таким трудом и не успела ей нарадоваться.
Теперь в проходной комнате, некогда вмещавшей пятерых, остался жить один Людкин сын, которого бабка, покойная Надежда, самозабвенно любила, но звала с подчеркнутым небрежением "малой". Сейчас Малому было уже под тридцать, но домашнее имя шутя перебарывало возраст, и он не только не обижался, когда "баба Ира" его так называла, а приветливо расплывался веснушчатой физиономией. Подошла его очередь спать на диване, и бабушка, как прежде, просыпалась по утрам от стука валика, упавшего на пол. Правда, Малой появлялся набегами, как кочевник; спал несколько ночей подряд — и тогда, лягаясь в утреннем сне, сбрасывал многострадальный валик; потом куда-то вновь пропадал на неделю. Вбегал всегда неожиданно, торопливо что-то готовил и ел, потом опять исчезал, оставив на сковородке макароны, которые к следующему его появлению скукоживались, засыхали и костенели, точно стремились вернуться в свое первозданное состояние. Время от времени приезжала Людка и терпеливо убирала остатки сыновнего пиршества, перебрасываясь с Ириной пустяковыми фразами. Скорей бы Малой себе жену привел, думала бабушка, хоть будет кому посуду помыть. Знала, что с появлением у внучатого племянника жены — а следовательно, семьи — снова начнется борьба за квартиру. Знала, но нисколько не опасалась этой грядущей волны, ибо, во-первых, ей нипочем не сравниться с цунами, которые устраивала Надя, а во-вторых, она, Ирина Григорьевна, до новой борьбы не доживет. Думала об этом без сожаления: ее собственная жизнь состоялась, сын и внуки, слава Богу, живут хорошо, — вот и ей место нашлось, пересидела морозы, — а чего еще желать? Пусть молодые живут; а Малому пора свою семью заводить.

...Так привычно думала о своей смерти и не могла представить, что сестра уйдет раньше, уже уходит, сегодня простились, Господи! А нас только двое.

На исходе Светлой недели, 9-го мая, эти слова утратили смысл.

9-е мая давно стал днем радости — сквозь слезы. Теперь для радости места не осталось — и уже навсегда. Какое странное слово: навсегда! — На все года. Горячий и горький день на кладбище: сестра, Тонька, уходила навсегда. Слово стучало в висках, как поезд стучит колесами, проскакивая стыки рельсов: на-все-года, на-все-года, на-все-года, все быстрее и быстрее: навсегда, навсегда, навсегда...

Рядом стояла внучка и крепко держала ее под локоть. Над Фединой потревоженной могилой шелестела береза, а за кустами изгороди шла вниз песчаная тропка, по которой сестра так часто приходила на семейное кладбище, сокращая путь.
Сегодня путь завершен.

Ирина оглянулась: где же брат? Младший — единственный теперь брат — стоял у самой могилы и недоверчиво смотрел на гроб, точно не мог поверить, что сестра уходит на все года, а сколько этих лет осталось? Ира отвела взгляд.

На гроб смотреть было трудно: двоилось в глазах, а затылок налился знакомой болью. Леля стояла в солнечном пятне, и она смогла различить припухшие веки и глубокие темные круги под глазами.

Как странно, думала бабушка сквозь накатывающую дурноту, почти все ушли, а они были младше меня. Только Сенька, хоть и с палкой, а на ногах; слава Богу. Проводил сестру; был маленький, я с ним нянчилась, вырос — Тоня.

Сенька — другой. Брат, чтобы — брать.

Гроб опустили, и все расступились. Ольга подвела бабушку к яме. Ира взяла полную горсть влажного желтого песка и бросила вслед сестре.
Нас только... нас только я. Живу зачем-то.

Царица Небесная и впрямь все еще давала силы восьмидесятипятилетней рабе Божией и держала ее на этом свете для какой-то надобности: наверное, для того, чтобы дождаться внучку. Ольга слегла через две недели после похорон.

Публикуется по изданию: Елена Катишонок, "Против часовой стрелки", Москва, "Время", 2011 


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-21 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования