Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Н.С.Арсеньев. О московских религиозно-философских и литературных кружках и собраниях начала XX века. Из "Воспоминаний о Серебряном веке". [мемуары]


"Кружок ищущих христианского просвещения". Собирался он в особняке доктора Корнилова на Нижней Кисловке — между Никитской и Воздвиженской. Участниками его были замечательнейший ученый и глубокий христианский мыслитель Владимир Александрович Кожевников, философы князь Евгений Николаевич Трубецкой (1) и С. Н. Булгаков (2), Федор Дмитриевич Самарин — старший из братьев Самариных, славянофил, ученый-богослов и председатель кружка; далее, бывший толстовец М. А. Новоселов; П. Б. Мансуров (директор Московского архива м-ва иностранных дел, знаток христианского Востока), граф Д. А. Олсуфьев, Г. А. Рачинский (3) — человек изумительной, утонченной культуры, знаток Канта, японского искусства и западной литературы, архимандрит Феодор (впоследствии епископ и ректор Московской духовной академии), священник Фудель, доктор-бессребреник Трифоновский, старичок с кротким, детским лицом и седой веерообразной бородой, истинно Божий человек; иногда граф К. А. Хрептович-Бутенев, наконец, сам доктор Корнилов — тоже "Божий человек", благотворитель и бессребреник. Это был круг лиц, тесно объединенных своей христианской верой и укорененностью в жизни православной церкви и вместе с тем живших научными, богословскими и религиозно-философскими интересами.

Имена князя Трубецкого и С. Н. Булгакова достаточно известны, но хочу остановиться на главной вдохновляющей силе кружка, одном из самых выдающихся ученых, с которым я вообще имел дело в своей жизни, человеке огромных знаний, сильной и пытливой научной мысли, талантливом, глубоко самостоятельном исследователе, прямо поражающем ширью своего захвата и из ряда вон выходящей эрудицией — не той. которой довольствуются заурядные ученые, а более вглубь идущей, основанной на умении пытливо искать и находить все новые и новые данные, характеризующие предмет или данную эпоху. И вместе с тем это был мыслитель и человек, чувствующий трепет красоты и охваченный горячей верой. Говорю о Владимире Александровиче Кожевникове. Он был серьезным специалистом в самых различных областях, как, например, в области истории религий, которая была особенно близка его сердцу. Еще в юности он написал серьезнейшее исследование, основанное на самостоятельном изучении первоисточников, о религиозной жизни римского общества во II и III веках нашей эры; под старость он написал огромный двухтомный труд "Буддизм и христианство". Все более или менее значительные исследования и монографии из этой обширной области были ему хорошо знакомы, особенно все, что касается эпохи эллинизма и религиозной истории Индии, а также религиозной жизни и всей духовной культуры средних веков. Далее, он был выдающимся специалистом по истории итальянского Возрождения. Огромное исследование по культуре Ренессанса, и особенно по истории его эстетических идеалов, лежало у него готовым в 14 рукописных томах, но так и осталось ненапечатанным. Он был также большим знатоком идейных и философских течений XVIII века, в особенности тех, которые шли вразрез с господст-вующим в этом веке рационализмом. Им было напечатано обширное исследование (в 700 убористых печатных страниц) о "Философии чувства и сердца Фрица Якоби". Но чтобы верно воспроизвести тот философский задний фон эпохи, против которого восставала философия Якоби, он не ограничился ссылками на руководящих философов или на исследования и монографии, характеризующие то время. Он сам по первоисточникам проделал интересную, хотя и неблагодарную работу — восстановить "философское лицо" эпохи по ее средним представителям, по всем тем многочисленным популярным философам-рационалистам, главным образом вольфианского направления, которые читали в многочисленных тогдашних германских университетах. Для этого нужно было проработать огромное количество тяжеловесного и неудобоваримого материала — все эти печатные лекции рядовых школьных философов. Но Кожевников эту работу проделал и начертил яркую картину идей эпохи, той идейной мещанской мелкоты и умственного бескровия, против которого боролся Якоби.

Кожевников был крупный богослов, огромный знаток истории древней церкви, большой знаток отцов; он не только особенно хорошо знал мистико-аскетическое богословие великих мистико-аскетических учителей восточной церкви, но также и мистиков христианского Запада. Он занимался сравнительным изучением аскетических идеалов и написал небольшую, но чрезвычайно ценную и насыщенную знанием книжку об истории христианского аскетизма. Центром всех его научных и философских устремлений были евангельское благовестив и личность Иисуса Христа. Она, как мы увидим, была идейным, вдохновляющим стимулом для всей его мыслительной и научной работы.

Кожевников был не только ученый, но и мыслитель с очень сильно проявленным эстетическим чувством. Его манила и привлекала красота в мире и искание красоты в истории человеческого духа и человеческой культуры. Он был знатоком литературы, т. е. главным образом лирической поэзии разных стран. Две противоположные темы при этом его особенно волновали и интересовали: переживание красоты, чувство красоты природы в литературе и вообще в сознании человечества, и... смерть, уничтожение красоты, уничтожение всего, т. е. бессмысленность всего, раз все — самое прекрасное, самое дорогое — подлежит уничтожению.

Осознание мыслью человека этой проблемы: красота жизни и природы и — обреченность жизни и природы; разочарованность жизнью, томление, смятение духа, ищущего удовлетворения и не находящего; великие созерцатели этого — Паскаль, Леопарди, Будда, Альфред де Виньи, французская поэтесса Луиза д'Аккерман — все это глубоко захватывало и интересовало Кожевникова. Он хотел, с одной стороны, видеть и ощутить красоту в жизни и изучить ее отражение в духовном творчестве человечества и вместе с тем погрузиться взором в страдания человеческого духа, мятущегося перед пропастью смерти. Для него самого эта проблема была решена, и положительно: в явлении Слова Божия, "через Которое все начало быть и без Которого ничего не начало быть, что начало быть", — во плоти, в том, что Слово стало плотью. Этим реабилитировалось все созданное Им творение, и красота мира получала смысл, ибо "смерть будет поглощена победой", ибо в Нем, в Его воплощении, кресте и воскресении уже совершалась эта победа Вечной Жизни.

Это глубоко христианское, глубоко православное миросозерцание Кожевникова было как бы светочем, который он вносил в различные области жизни и знания, тем внутренним огнем, который воспламенял его к умственному и научному труду, вдохновляя его в его служении Слову. Все области жизни приобретали для него интерес, исходя из этого центра — творческого Слова Божия, приявшего плоть. Отсюда его живой интерес и к проблемам естествознания, которыми он усиленно занимался. Им написана и напечатана была работа о преодолении материализма в современном естествознании ("Современное научное неверие. Его рост, влияние и перемена отношения к нему". 1912 год). Но его точно так же интересовало поэтому и искание правды в нашей человеческой жизни, искание справедливых норм человеческого общества. История социальных идей и проблем была областью, в которой он был не менее дома, чем в истории эстетических идей или сравнительной истории религий. И здесь, в этом искании правды, он видел разрозненное действие лучей Слова, хотя большей частью искаженное, смешанное с действием злых, противобожеских сил, ибо он ясно видел действие темных, демонических сил в истории. Он болезненно ощущал всю внутреннюю неправду и ложь многих современных социальных и радикально-революционных течений, особенно марксизма. Он был большим специалистом по истории социализма. Им была напечатана книжка "Социализм и христианство", в которой он на основании подробного и внимательного изучения источников (постановлений партийных конгрессов, речей партийных лидеров, передовых статей социалистических газет, партийной литературы) с неопровержимой ясностью раскрывал исконную, неискоренимую ненависть марксистского социализма против христианства.

Кожевников был отчасти учеником философа-подвижника, мудреца и оригинала Николая Федоровича Федорова. Он был единомыслен с ним в его высокой оценке знания, науки, умственных дарований человека как средств служения в жизни и мире Божественному Логосу, как даров Логоса. Чрезмерную идеализацию технического прогресса человечества, которая у Федорова играла такую роль, Кожевников не разделял. Но вместе с Федоровым он, как я уже указал, видел в Слове Божием не только Творческую Причину, но и динамический Центр, просветляющую и преображающую Цель творения. "В Нем была Жизнь, и Жизнь была Свет человеков". Этот христианский космический динамизм, вытекающий из веры в творческое Слово Божие, в воплотившееся Слово Божие, характерен для Кожевникова. Отсюда его глубокий и убежденный христианский реализм, вера в реабилитацию плоти — тела и всей природы. Вера в воплощение Слова и Его воскресение — краеугольный камень его миросозерцания. И это — что также характерно — не расслабляло, не расхолаживало его горячего умственного интереса, но — повторяю — давало ему импульс, вливало в нет о огромную духовную энергию, преображало его духовным динамизмом. Этой духовной энергией дышала вся личность Кожевникова — большого ученого и истинного христианина.

Во всей своей научной деятельности он был проповедником и служителем Слова, не насилуя науки, не нарушая ее внутренней свободы, напротив того — его научные интересы расцветали, раскрывались более богатым цветом на фоне этой духовной динамики. Христианский реализм, любовь к красоте творения Божия, сознание высокого его достоинства, высокого достоинства телесного начала, эстетический подъем и... пример трезвенного, мужественного аскетизма, соединенного с деятельным, трудолюбивым подвигом на ниве научного и жизненного служения Истине. И наряду с этим, как мы видели, яркое, незатуманенное, неприкрашенно-трезвое ощущение ужаса смерти и гибели всего, и бессмыслицы жизни... если торжествует смерть, — ощущение, преодоленное радостной верой в Воскресение. Это была мужественная и просветленная философия Воскресения, гимн воплощенному и воскресшему Слову, сотканный из самых различных областей знания, из различных лучей, сходящихся к одному центру — Христу. Высокого роста, широкоплечий, геркулесовского сложения, с небольшой седеющей окладистой бородой, Кожевников и физически производил впечатление "атлета мысли", "атлета веры".

Привлекательна была атмосфера этих собраний в светлые зимние вечера в особняке Корнилова. Вдоль стен сидят на стульях гости — больше дамы, молодежь, иногда кое-кто из духовенства. Помню, из молодых, Сережу Мансурова, Ольгу Александровну Михалкову (ныне Глебову) на этих вечерах. Мой брат Юрий и я бывали на них регулярно (я даже под конец, когда уже был кончающим студентом, прочитал доклад о пессимизме и "томлении духа"). Часто бывали на них обе наши тети, далее Анна Димитриевна и София Димитриевна Самарины, Анна Васильевна Мартынова — маленькая, худенькая, с совсем седыми волосами и еще молодым лицом. Посередине зала вокруг стола сидели сами члены кружка — человек 12-15. Вместе с гостями собиралось человек 60-80. Особенно замечательны были вдохновенные, мастерские по стилю, горящие огнем доклады Кожевникова о буддизме и христианстве, о святом Игнатии Богоносце (4), доклад Федора Димитриевича Самарина о первых временах иерусалимской церкви, научно очень ценный. Интересны и оживленны были дискуссии о Ветхом Завете, о рассказах книги Бытия, поднятые Олсуфьевым. Помню замечательный доклад Кожевникова "Исповедь атеиста" (по поводу одноименной книги знаменитого физика-материалиста Ледантека), осветивший самые глубины материалистического миросозерцания, и его убийственное отрицание всякого смысла, всякой цели в жизни, его внутреннюю смертоносность, отравляющую самую основу жизни. Весь тон, вся атмосфера этих вечеров были исполнены духовного горения и трезвения, будили и оплодотворяли духовно.

Более смешанное, хотя тоже интересное впечатление производили гораздо более многочисленные собрания "Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева" в красивом особняке Маргариты Кирилловны Морозовой, в Мертвом переулке (перед тем они происходили в зале Польской библиотеки на Мясницкой). Здесь охватывало вас веяние яркого (иногда и пряного) "Александрийского" культурного цветения. Пышный культурный цвет, но не всегда без червоточины, не всегда без некоторой гнили, не всегда свободный от некоторого "декаданса", зато часто без всякого "трезвения". В этом была черта некоторого отличия, тонкая линия водораздела между атмосферой корниловского кружка и "Общества памяти Соловьева". Но какое богатство тем и тонов представляло это Соловьевское общество! И много было искренних и интересных исканий, искренних порывов, столкновений мнений! Это была религиозность, но в значительной степени (хотя не исключительно) внецерковная или, вернее, не церковная рядом с церковной (ибо участвовали тут, между прочим, и те же князь Евгений Николаевич Трубецкой, и С. Н. Булгаков, принадлежавшие к числу руководящих членов), а главное, порой вливалась сюда и пряная струя "символического" оргианизма, буйно-оргиастического, чувственно-возбужденного (иногда даже сексуально-языческого) подхода к религии и религиозному опыту. Христианство втягивалось в море буйно-оргиастических, чувственно-гностических переживаний.

Характерны для этой атмосферы были выкрики одного из участников о "святой плоти" или стихотворения Сергея Соловьева (племянника философа) о чаше Диониса, которая литературно и безответственно смешивалась с чашей Евхаристии, как Дионис так же литературно и безответственно сближался с Христом (правда, Сергей Соловьев не выступал со своими стихами на этих собраниях, но они были типичны для этих настроений: смеси христианства со стихийным языческим экстазом). Забывались строго разделяющие, поставляющие предел слова апостола Павла: "Не можете пить чашу Господню и чашу бесовскую". Кое-где в этих настроениях "литературно-символического оргианизма", вливавшегося и в "Общество памяти Соловьева" (но отнюдь не безраздельно в нем царившего — здесь встречались разные течения), кое-где в этих настроениях, мощным потоком захвативших нашу предвоенную литературу и многие проявления тогдашней "религиозной философии", определенно сказывался дух буйного и разлагающего хлыстовства. Этим духом веет, например, из книги Андрея Белого "Серебряный голубь" (хотя она повествует о скопцах), этого особенно характерного памятника мутных и болезненно-уродливых веяний эпохи, как и вся литературная и литературно-"философская" деятельность Андрея Белого напитана этим духом хлыстовства. Этот разлагающий, тлетворно-болезненный, "кликушеский" дух с особой силой обдает нас из его талантливых, но и духовно уродливых "Воспоминаний об А. Блоке".

Кстати, помню выступление Андрея Белого на одном из собраний Соловьевского общества. Докладчиком был князь Евгений Николаевич Трубецкой, читавший с большим внутрен-ним жаром о смысле и бессмыслице жизни (этот доклад был зародышем его замечательной, местами вдохновенной книги "Смысл жизни"). В прениях выступал Белый; у него был почти голый череп и всклокоченные по обе его стороны жиденькие волосенки. С медленной расстановкой он начал: "Смысл — бессмыслицы! Бессмыслица — смысла!" — и пошел... Я чувствовал резкое отталкивание от духа оргиазма и от "сим-волически"-кликушеских выкриков, от запаха разложения, пряного и развратного, которым несло из значительной части тогдашней литературы (назову, например, лишь "Алтарь победы" или "Огненного ангела" Брюсова; из позднейших пореволюционных произведений вполне в стиле той же эпохи — два отвратительных произведения Мережковского "Тутанхамон на Крите" и "Мессия" — самое нездоровое из всего, что он написал). Тем отраднее было на собраниях религиозно-философского Соловьевского общества — в противовес часто господствующему болезненно-сладострастному кликушеству — слышать веские и трезвенные, духовно-мужественные выступления князя Евгения Николаевича Трубецкого, полные внутреннего чувства меры и религиозной подлинности. Другим — более свежим, здоровым, "чистым воздухом с высот" веяло в такие минуты.

Вообще же собрания Соловьевского общества, в котором дух псевдорелигиозного "оргианизма", смешивающий религиозное с безудержным исступлением плоти, отнюдь, повторяю, не был господствующим, а лишь одним из представленных течений, вообще же эти собрания оставили во мне, вопреки всему, благодарную память. Масса интересных лиц, большой подъем религиозного, научного и философского интереса, глубоко искренние и вдохновенные выступления С. Н. Булгакова (его председателя) в защиту христианства против марксистского грубого нигилизма, богатство тем — "Бранд" Ибсена, Франциск Ассизский, христианство и социальный вопрос, Владимир Соловьев в ранний период своего философствования, средневековая мистика, Гегель как мистик, Ницше и христианство, античная религиозность, смысл жизни с христианской точки зрения и т. д., а главное, огромная культура и умственная чуткость и некий динамизм духовный, воплощенный в лице одного из столпов общества, Григория Алексеевича Рачинс-кого,— все это оплодотворяло и зажигало. Получался, несмотря на существенные различия всей атмосферы и духа, некий параллелизм к "Кружку ищущих христианского просвещения" благодаря тому, что Булгаков, Рачинский и князь Е. Н. Трубецкой участвовали и здесь и там. Там, в Соловьевском обществе, была еще некая мешанина и некая периферичность, иногда даже хаотичность и соблазнительность духовных исканий, некая, может быть, подготовительная работа, подготовительная фаза, во всяком случае, несомненное разрыхление духовной почвы (при всех сомнительных и отрицательных сторонах). Здесь, в корниловском кружке, была крепкая укорененность в жизни церкви, при всей широте научного кругозора и подхода, и просветленная трезвенность, проникавшая всю работу. Это была духовная лаборатория; там — шумная арена. Но арена, где можно было учиться выступать в защиту своих религиозных и философских убеждений, где скрещивалось оружие, где сталкивались различные контрасты и различные точки зрения и где царил дух широкой культуры, терпимости и духовно-религиозной заинтересованности (хотя бы и направлявшиеся нередко вкривь и вкось),— эта арена, несмотря на некоторую сенсационность, эмоциональность и тлетворную пряность отдельных выступлений, была полезна. Более того, главным заданием "Общества памяти Владимира Соловьева" была именно борьба за права духа, за права религиозного начала в жизни, против нигилистического отрицания его.

В первый, более боевой его период, когда публичные собрания происходили в помещении Польской библиотеки — в 1907, 1908 и 1909 годах, это чувствовалось особенно сильно, и "пряный" дух религиозного александризма был менее заметен. Помнится, с каким захватывающим интересом и внутренним возбуждением посещал я эти собрания, когда нужно было еще известное мужество, чтобы выступать в качестве христианина. Позднее, когда религия все более стала входить в моду в кругах передовой, некогда радикальной интеллигенции, стали все заметнее и эти аберрации религиозного чувства в связи с ростом символистически-оргиастических течений в литературе и мысли. Но выступления, например, С. Н. Булгакова как на публичных собраниях, так и за пределами общества (вспоминаю, например, его публичные лекции перед обширной смешанной аудиторией в больших залах Исторического и Политехнического музеев) всегда носили преимущественно характер мужественной и вдохновенной защиты и исповедания христианской истины. Нельзя поэтому не признать, несмотря на все, не только культурную, но до известной степени и миссионерскую роль общества, особенно в лице некоторых из его "столпов" — С. Н. Булгакова и близких ему по духу.

Студентом 1-го курса бывал я на интимных литературных вечеринках на квартире молодого поэта Сергея Соловьева, племянника философа Владимира Сергеевича (попал я туда через его бабушку, старушку Александру Григорьевну Коваленскую, дружившую с моими тетями). Собирались там его друзья и товарищи, также молодые поэты-символисты или начинающие ученые. Постоянно бывал там Андрей Белый, классический филолог Нилендер (очень милый, но какой-то изломанный; он так перевел темного Гераклита на русский язык, что, чтобы понять русский перевод, нужно было справляться с более понятным и менее темным греческим текстом), кажется, поэт Эллис-Кобылинский; приходил иногда уютный, остроумный, веселый, талантливый и добродушный толстяк, тогда приват-доцент по русской народной словесности, Сергей  Константинович Шамбинаго. Тон задавал Сергей Соловьев, плодовитый и не лишенный таланта поэт. Он особенно увлекался "чистой поэзией", культом красоты, в первую очередь античной или антикизирующей по содержанию и по форме, но одновременно и христианскими темами. Особенным предметом его увлечений были некоторые полузабытые французские лирики XVIII века антично-антологического содержания. Так, он восторженно нараспев читал какую-то старинную элегию на смерть Юноши-пастуха (Адониса). Одна из строф кончалась словами: "Je le demande aux bois et les bois me repetent: II n'est plus, il n'est plus" (5). Он читал и свои новые произведения вслух, тоже полунараспев, речитативом, между прочим одно, написанное дантовс-кими терцинами, где изображалось смиренное русское сельское благочестие: погост с крестами, деревенская церковь, тонкие облака ладана в лучах вечернего солнца. Стихотворение было сильно и звучно написано, отточенным языком. Оно вошло потом в сборник "Цветы и ладан", в котором, между прочим, воспевалась античным размером ("Алкеевой строфой") и "Нимфа Айсидора" (Айседора Дункан). Другой сборник, главным образом сказок, носил вычурное название "Crurifragium", которое я никак сначала не мог понять. Потом с помощью словаря я выяснил, что это означало "Перебитие голеней". Впоследствии Сергей Соловьев всецело обратился к религиозным интересам. Он окончил после университета Московскую духовную академию, был православным священником, перешел в католичество, потом, кажется, опять вернулся в православие и, как я слыхал, умер в большевистской тюрьме как исповедник христианства.

Это был несколько неуравновешенный (ибо очень несчастный в личной жизни: в один и тот же день он 16-летним юношей потерял и отца и мать, причем мать лишила себя жизни, чтобы не пережить мужа), но несомненно одаренный и благородный человек. Впрочем, я не больше трех-четырех раз был в его кружке — он был мне все-таки чуждым. Вообще я преднамеренно тогда изолировал себя от окружающих волн столь модного в то время радикально-интеллигентского, несимпатичного мне кликушества в стиле Леонида Андреева с его смехотворными потугами на глубокомыслие, а также и от не менее мне несимпатичного оргиастического символизма. В первом кружок Сергея Соловьева был, впрочем, чист, а оргиастический символизм при личном общении тоже был в нем мало заметен. В нем ощущался искренний идеалистический порыв — борьба за права красоты, за права духа и религиозного начала, против материалистического отрицания. Он носил поэтому имя "кружка аргонавтов" (6). Но при искренних исканиях не ощущалось внутреннего равновесия, крепкой точки опоры, внутренней "соли".

Я чувствовал себя, когда там бывал, все же принадлежащим к другому берегу. Для меня против модных тогда течений — радикального заигрывания с революцией или квазирелигиозного, ярко-чувственно окрашенного литературного "экстатизма", эстетизирующего кликушества — создавали своего рода "иммунитет" мои любимые писатели, в произведения которых я тогда погружался,— из мира поэзии: в первую очередь Данте (по-итальянски), затем Шелли, гетевский "Фауст", немецкие романтики — Новалис и Эйхендорф, А. К. Толстой, стихи Хомякова; из мыслителей и произведений религиозных: Библия, далее Платон, Плотин, Паскаль, памятники раннего христианства ("Мужи апостольские", Акты первых мучеников, "Оды Соломона"), великий испанский мистик и поэт Иоанн Святого Креста, "Цветочки" Франциска Ассизского и средневековые мистики, Макарий Египетский, Дмитрий Ростовский, опять Хомяков, книги князя С. Н. Трубецкого, а также серьезная историческая литература. И еще больше, конечно,— семейно-религиозные традиции и служба Страстной седьмицы и вся та атмосфера духовной трезвенности и умиренности, в которой мы с детства росли и которой я был окружен.

Это общение с писаниями великих мистиков и эта окружавшая меня духовная атмосфера нашли себе отзвук, например, в следующем стихотворении, написанном мною несколько позднее, через полгода после того, как я покинул Россию.

Из Терезы Испанской

О чистота безмерной глубины!
О глубина безбрежного сиянья!
О, в час ночной, в глубокий час молчанья,
Таинственные, трепетные сны!

Все тайники моей души полны
Безмолвных слов, и снов, и воздыханья,
И слышно мне, как будто трепетанья
Приносятся на крыльях тишины.

И раскрывается простор нежданный,
Простор бездонный радостных лучей,
Торжественный, безмерный и желанный,

И молкнет звук затверженных речей.
И мир померкнул, бледный и туманный,
Перед сиянием Твоих очей!

Хочу закончить уютным воспоминанием нашей собственной попытки — моей, брата и нескольких ближайших товарищей и друзей — организовать наш собственный кружок, тоже религиозно-философский, хотя он носил у нас название попросту "философского". Собирались мы в двух домах — у Сидомон-Эристовых и у Комаровских, семьи проф. графа Леонида Александровича Комаровского. Все это было довольно наивно, но симпатично. Мы решили читать вслух избранные тексты — памятники религиозной жизни народов или выдержки из некоторых великих философов, религиозно заинтересованных, притом читать вслух лишь то, что подходит для чтения именно вслух, т. е. эти тексты должны были быть эстетически привлекательны, классически выразительны, прекрасны и по форме изложения. Эти тексты должны были потом обсуждаться. Отдельные члены кружка брали на себя по желанию обязательство приготовить какой-нибудь текст, т. е. выбрать отрывки интересные, характерные и подходящие для чтения, и снабдить его некоторыми краткими замечаниями и пояснениями. Кроме того, предполагались и собственные доклады членов кружка.

Мы начали, я помню — то было у Комаровских в доме Григорьева в Калошином переулке около Арбата, должно быть, в конце октября 1909 года,— с моего доклада "Античный мир и раннее христианство". Со следующего потом раза (собирались мы приблизительно раз в две недели) началось чтение текстов с дискуссиями. Первым по очереди было чтение отрывков из знаменитой индусской мистической поэмы "Бхагават-Гита" в русском стихотворном переводе (Казначеевой), после чего завязались горячие прения по вопросу о теизме в пантеизме. Главными участниками прений были Котя Трубецкой и я. На следующих собраниях читали мы отрывки из Платона (из "Апологии Сократа", "Критона" и "Федона"), затем мистические места из "Эннеад" Плотина (из Эннеады 1, кн. 6 о красоте и особенно из Эннеады 6, кн. 7 и кн. 9), отрывки из Марка Аврелия и Эпиктета, из мужей апостольских (послания Игнатия Богоносца, "Послание к Диогнету"), из "Исповеди" Августина. Мой брат Юрий прочитал реферат о жизни цветов. Собирались мы далее читать отрывки из Паскаля, из средневековых мистиков, но уже не поспели. Участниками собраний кроме меня и брата Юрия, Эристовых (Петя и его сестра) и Комаровских (две молодые графини и их брат) были: Котя Трубецкой (сын С. Н. Трубецкого, впоследствии знаменитый ученый-филолог и профессор Венского университета), мой друг Борис Милорадович, братья Миша и Федя Петровские (Миша был очень привлекательный, духовно утонченный человек, большой знаток литературы и музыки, позднее крупный ученый; Федя — теперь известный классический филолог Советской России). Из барышень еще: Верочка Базилевская, вышедшая потом за Котю Трубецкого, моя сестра Вера, наша кузина Катя Обухова, две сестры баронессы Фелькерзам, Верочка Мартынова — всего 12-15 человек. Я очень этим увлекался. Не знаю, все ли в равной степени были этим заинтересованы: для некоторых была интересна некая атмосфера флирта (вполне, впрочем, невинная и симпатичная), от которой не совсем свободны были эти собрания. Собрались мы раз девять в течение зимы 1909/10 года; в следующем году я уехал за границу, другие также "разбрелись" по своим делам, и собрания не возобновлялись.

В общем итоге много я получил духовно-ценных вкладов, умственно будящих импульсов в дни моей юности. Богат посев, богаты были мною не заслуженные и не заработанные дары духовной культуры, данные мне и ряду моих сверстников. Какую великую налагало это ответственность, какого требовало бы подвига жизни, чтобы оплатить такую юность. Я глубоко благодарен за эту свою юность. Особенно же благодарен своим родителям и родительскому дому, о чем я здесь мало сравнительно написал, ибо это — слишком святое и интимное, но в этом была предпосылка, основа для всего другого хорошего и высший дар из всех, мною полученных. Итак, были все данные, чтобы быть благодарным, но не было никаких данных, чтобы кичиться или самовлюбленно рисоваться (от чего автор настоящих строк, может быть, и не всегда свободен). Ибо страшное слово, может быть, будет произнесено и уже произносится над многими из нас: "Он больше обещал дать, чем дал". Тут, впрочем, дело уже не во внешнем, не во внешних результатах и "достижениях" — здесь весь вопрос в духовном напряжении, в постоянном преодолении себя, в горении внутренней жизни. И хотя мы призваны к мужеству и к подвигу — мы гораздо больше ведомы, чем сами идем.

------------------

Печатается по журналу: Современник (Торонто). 1962. № 6. С. 30-41.

Арсеньев Николай Сергеевич (1888—1977) — религиозный мыслитель, мемуарист, поэт, автор книги воспоминаний "Дары и встречи жизненного пути". Арсеньев родился в Стокгольме в семье русского дипломата, первого секретаря русской миссии в Швеции. В 1905 г. Арсеньев поступил на историко-филологический факультет Московского университета, слушал лекции по истории у Ключевского. В студенческие годы посещал собрания "Общества памяти кн. С Н. Трубецкого" и "Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева". В 1912 г. начинает преподавательскую деятельность в Московском университете на кафедре западноевропейской литературы. По установлении советского режима дважды арестовывался и сидел в тюрьме. В 1920 г. бежал на Запад через польскую границу. Читал лекции по истории русской культуры, по русской литературе, по истории религий и др. в Кенигсбергском, Рижском, Варшавском университетах, в Сорбонне, в парижском Католическом институте и др. С 1948 г. жил в штате Нью-Йорк и преподавал в Свято-Владимирской духовной академии. Арсеньев — автор трех десятков книг, некоторые из них переведены на немецкий, французский и английский языки.

Арсеньев остался чужд эстетическому сознанию серебряного века. "Новый трепет", который явился источником новых течений в литературе и искусстве, почти не коснулся его. В своих мемуарах "Годы юности в Москве" (Мосты. 1959. № 3) Н. Арсеньев писал: "Меня отталкивал дух сладострастно-истерического кликушества, которым дышали многие представители нового эстетско-"религиоз-ного" направления, лишенного всякой внутренней трезвости, сдержанности и целомудренного трепета перед святыней и переходившего нередко в смесь квазирелигиозного, полухлыстовского крикливого оргиазма с безвкусной самолюбующейся литературщиной. Думаю, например, об Андрее Белом, о кругах эмоционально-возбужденных "соловьистов", о Вячеславе Иванове, Мережковском, о "блокистах", о Бальмонте, С. Н. Дурылине. Но Соловьевское общество, в котором некоторые из этих оргиастов отчасти задавали тон, отнюдь не может быть вполне отождествлено с этими кругами: оно давало простор и место и другим направлениям и было насыщено большой и подлинной культурой (иногда, правда, несколько александрийски-упадочного характера)".

1 Трубецкой Евгений Николаевич (1863—1920) — философ, после Октября эмигрировал. Написал мемуарные книги "Из прошлого" и "Воспоминания", изданные посмертно за рубежом.

2 Булгаков Сергей Николаевич (отец Сергий) (1871—1944) — философ, богослов. В 1922 г. был выслан Советским правительством за границу. В плане мемуарной литературы особенную ценность представляют его "Автобиографические заметки", посмертно изданные в Париже (YMCA-Press, 1946).

3 Ср. с воспоминаниями А. Белого о Г. А. Рачинском: "С юных лет эрудит, вытвердивший наизусть мировую поэзию, перелиставший философов... Г. А.— энциклопедия по истории христианства, поражавшая нас отсутствием церковного привкуса" (Начало века. М.: Худ. лит., 1990. С. 102).

4 Святой Игнатий Богоносец (ум. в 107 г.) — ученик апостола Павла, автор нескольких посланий, адресованных христианским общинам; первым употребил в своих эпистолах слово "католический".

5 Я спросил лес, и лес мне ответил: "Этого больше нет, больше нет" (фр.).

6 А. Белый писал об "аргонавтах" как о кружке в очень условном смысле. Название было дано Эллисом, имевшим в виду аргонавтов греческой мифологии, плававших на корабле "Арго" за золотым руном. "Они сливались с "символистами"...— писал А. Белый,— но отличались, так сказать, стилем своего выявления. В них ничего не было от литературы; и в них не было ничего от внешнего блеска, а между тем ряд интереснейших личностей... прошел сквозь "аргонавтизм" (Начало века. М., 1990. С. 124).

 Из кн.: "Воспоминания о Серебряном веке", Москва, "Республика", 1993

[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-20 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования