Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
МыслиАрхив публикаций ]
15 января 16:07Распечатать

Священник Владимир Зелинский. БЕСЕДА С ОЛИВЬЕ КЛЕМАНОМ. К первой годовщине смерти выдающегося французского православного богослова (+ 15 января 2009 г.). Часть вторая


Начало – здесь

Я: Таков был Ваш путь. От опыта вопрошания пустоты до ощущения космических энергий, разлитых в мироздании, до открытия Его лика....

Он: Открытие Христа – это не какое-то однократное событие. Это жизнь, жизнь как обращение. Если мы живем верой, то вера и есть это открытие, которое пролегает через все наше существование. В тридцать лет, когда я крестился, это событие веры было несколько иным, чем сейчас, когда Он встречает меня на пороге смерти, и я знаю, чувствую, что Он ждет меня за ее порогом. Мы открываем Его в основе нашего существования, принимая Его как любовь, согласно чудесной формуле Вячеслава Иванова: Amorergosum – "Я любим, следовательно, существую". Когда меня не будет на земле, я войду в любовь, которая вызвала меня к жизни, и не найду дверь ее запертой. Человек сотворен по образу Христову, и он может найти Его в своем "я", и во всем, что Христом создано, ибо все чрез Него начало быть...

Я: Тогда чем же объяснить эту множественность религий?

Он: Не нужно ничего объяснять. Отвечу вам фразой митрополита Гор Ливанских Георгия Ходра: "Нужно пробудить Христа, Который дремлет в религиях".

Я: Мне несколько раз приходилось встречать митрополита Георгия на конференциях в Киеве. В очень преклонном возрасте люди, причастные опыту Боговидения, достигают какой-то светлой прозрачности. Я читал его книги, но более всего меня поразила его мягкая улыбка, когда он рассказывал, что в последнюю израильско-ливанскую войну его дом был стерт с лица земли, как только он из него по чистой случайности вышел.

Он: Конечно, и его слова нельзя превращать в какую-то догму. Но мы имеем право на дерзание. Как и на доверие. Я доверяю Духу Святому, говорящему нам отовсюду, где мы способны услышать Его, и являющему нам Христа. Я не могу представить себе, что Христос может быть кому-то или чему-то чужд. Признаюсь, что иногда читаю тексты великих суфиев и молюсь вместе с ними. В мире гораздо больше откровений Христовых, которые я бы назвал подготовительными, чем мы можем себе представить. Я не говорю об одном лишь Ветхом Завете. Все мироздание несет в себе сотворившее его Слово, которое созревает в нем. Когда Бог явит Себя во всем творении, мы обнаружим или, может быть, вспомним о великом множестве его "икономий", ибо Христос, повторяю, - в глубине всякой реальности, но где Он и как присутствует в ней - мы не можем пока объяснить. Мы можем лишь попытаться научиться различать Его слова, обращенные к нам и доносимые голосом Святого Духа.

Я: Который "веет, где хочет", и ты слышишь голос Его". Но как это веяние совместить с неподвижностью Предания?

Он: У русских христианских мыслителей я открыл свидетельство о Предании, столь же истинное, сколь и творческое. Оно было верно истокам, коренящимся в Писании и патристике, и вместе с тем способно к тому, чтобы в свете Пятидесятницы разгадать современный мир, который нас окружает, изгнать из него злых духов, войти в него, чтобы преодолеть и превзойти. Мне открылась возможность согласия между евангельским духом и мягкой плавностью обряда. Но Предание Русской Церкви я не отделяюот Предания византийского, сирийского... Первой, так сказать, фактической встречей с православием была для меня поездка в Сопотчаны, в Сербию. Предание есть язык нашего исповедания. Оно придает ему форму, смысл, память, священную память, которая образует нас самих. Но и священная память не должна каменеть. Из православных катехизисов мы многое узнаем о христологии, но почти ничего - об Иисусе из Назарета. Живой Иисус словно уходит за стену Его определений. Но быть христианином, на мой взгляд, значит не отделять ни Христа от Иисуса, ни Предание от Духа Святого. Однако ни Иисус, ни Христос, ни Троица, ни Дух Святой не принадлежат лишь одним христианам или историческим Церквам. Здесь есть ряд антиномий, которые следует принимать.Я не отказываюсь видеть проявление Божественного начала во всем, ибо все являемое свет есть, как говорит апостол Павел.

Я: Такое видение, вероятно, стало основой Вашего экуменизма. Знаете ли Вы, что экуменизм в России сейчас почти бранное слово? Чтобы уничтожить чью-либо репутацию как православного, его ругают экуменистом.

Он: Tiens (труднопереводимое восклицание, которое можно передать как "смотри-ка", "вишь ты". Так, улыбаясь, он встречает известия, которые ему не совсем по душе)! Я наслышан об этом. И это меня не удивляет. Россия вышла из ледника и еще долго будет оттаивать. Не думайте, что за двадцать лет организм такой огромной страны, как ваша, может измениться. Вы не представляете себе, какой нетерпимой была Римская Церковь всего лишь немногим более полувека назад. Это теперь, в эпоху, начавшуюся после Второго Ватиканского Собора, она расточает улыбки всем церквям и конфессиям, а раньше лишь за простое участие в молитве с протестантами, да и с православными тоже, вы рисковали отлучением. Этот комплекс страха перед другим, боязнь заглянуть в другого, чтобы невзначай не узнать там Христа, всегда прикрывается борьбой за чистоту риз. Рано или поздно это изживет себя.

Я: Но разве нетерпимость к искажениям истины - anathema sit! - не входит органически в то наше наследие, которое и составляет суть православия?

Он: Вслед за многими святыми и просто отцами я повторяю: православие – это Христос. И потому оно бесконечно больше своих конфессиональных границ. У России есть вселенскость, которой, наверное, нет ни у какой другой страны, есть глубина, которой я не встречал нигде и ни у кого, есть красота, граничащая с откровением Божиим, в котором распахивается что-то предельное, изумительное, и, вместе с тем, ее мучат демоны какой-то навязчивой исключительности (которая, разрастаясь, порой вырождается в этнический или обрядовый нарциссизм), ксенофобии, специфического комплекса неполноценности-превосходства, и все это выливается в религию, где безмерность спорит с воинствующей узостью... Французы иногда могут ненавидеть Францию (вспомните Селина и стольких других), но у них нет того мучительного чувства беспочвенности, которое, бывает, относит вас к противоположному берегу, к этой разгоряченной романтике крови и почвы на русский манер... И все же какой бы она ни была, я уже не могу представить своей жизни без России, ставшей уже как бы частью меня. Святой Серафим, святой Силуан, Достоевский, Солженицын, ваши новомученики, Флоренский, Булгаков, Бердяев, Лосский, Евдокимов, о. Александр Мень – какими бы разными они ни были - это часть моей внутренней биографии. Скажу больше, Россия, именно она, стала для меня путем к открытию вселенской тайны человека.

Я: Я думаю, что в основе вселенскости, которую называют экуменизмом, должно лежать новое осмысление человеческой природы Христа. Иисус был наиболее суров с теми, кто был близок Ему по вере ("Порождения ехиднины" – фарисеям; "прочь, сатана" - Петру, камню Церкви), и как мягок, уступчив, диалогичен с "еретиками" - женщиной у колодца, сирофиникиянкой, римским сотником. Если Христос пребывает в центре нашей жизни, почему мы должны проклинать тех, кто думает о Нем иначе? Хуже, чем проклинать, ибо в проклятии еще остаются высохшие семена любви, доставшиеся бесу гнева – отворачиваться, равнодушно и принципиально не желать знать. Говорю не об иных исповеданиях, но о людях.

Он: "Если бы ты знала дар Божий..." - обращается Иисус к самарянке. Если бы мы знали дары Божии, которые можно найти у других.В диалоге религий или конфессий мы должны начинать не с формул, а с тех даров, которые заложены в личности каждого. Ибо все эти дары - от Христа. Он присутствует в них. "Кто меня отлучит от любви Божией?" - восклицает апостол Павел. Только любовь узнает человека даже за его масками.

Я: Нынешнее ужесточение, даже ожесточение, которое переживает православие во многих странах, не только в России, по-своему неизбежно. Конечно, оно выдает явную растерянность перед лицом глобализации, пришедшей вместе с вызовом и невероятной тяжестью или легкостью свободы, которая свалилась на плечи Церкви. Отсюда возник эстетически-идеологический проект "православной цивилизации", с ее утопией сакрального общества и религиозностью 19-го, иногда даже 17-го века, проецируемой в будущее. Нечто подобное уже было однажды в начале послевоенной церковной оттепели, допущенной Сталиным. Кстати, и сталинское общество тяготело к свой лже-сакральности, из которой и по сей день не так просто вырваться. Она околдовывает черной или серой магией, засасывает в себя. И потому никакие разоблачения не грозят его главному жрецу, ибо человеческие гекатомбы любой высоты - составная часть его жреческой дьяволиады. Впрочем, преобладает другое: отворачиваясь от недавней и неусвоеной истории, мы почти инстинктивно рвемся в нашу "святую даль", в эту взлелеянную ностальгией сакральность – истовый монархизм, морализм, обрядоверие, топчащие всякое проявление духовной жизни, если оно возникает за возведенными нами стенами.

Он: Я воспринимаю Церковь как таинство, как впрочем, и все Священное Писание, которое универсально и открыто бесконечному разнообразию восприятий. Мы совершаем его, облекаем таинство в обряд, исповедуем, участвуем в нем, и в то же время сама божественная основа его остается скрытой. Никакая вера не может вместить ее. Образы Церкви, как тайны таинства можно найти и за пределами видимых ее выражений. Мы, православные, получили бесценное наследие веры, так почему бы нам не быть и великодушными, узнавая, угадывая следы того же богатства и у других?.. Если по мере сил и возможностей мы должны искать видимого единства с другими христианами, ни в чем не поступаясь своей верой, это вовсе не значит, что нам нужно создавать из множества религий одну, удобную для всех, чего так боятся многие православные. Не нужно никакой всеобщей религии, это было бы действительно каким-то вавилонским смешением вер. Но угадывать, узнавать лик нашего Господа за всяким "добрым", сущностно добрым проявлением его в мире – не возбраняется никому.

Я: Вы говорите об "анонимных христианах"?

Он: Конечно, нет. Пусть не обидится на меня Карл Ранер, но на последней, на Христовой глубине, нет "анонимных христиан", есть либо святость, либо сумасшествие. Я думаю, что идея "анонимности", хоть за ней и стоит верная интуиция, восходящая еще к св. Иустину Философу, есть своего рода мирный договор, предложенный враждебному секулярному миру: будьте теми, кем хотите быть, но мы будем считать вас своими. Но откровение Христа каждому человеку - знаю по опыту - превосходит всякого человека, и оно есть призыв к святости.

Я: Но если мы встречаем святость за стенами...

Он: Подлинная святость свободна от всяких стен. Возьмите "Добротолюбие", книгу об Иисусовой молитве, об аскетике, о хранении сердца, которую можно представить как сокровенную душу православия. И вместе с тем она далека от какого-либо конфессионализма. Макарий Коринфский, который подбирал тексты, и Никодим Святогорец, который их обработал и составил из них книгу, представляя св. Григория Паламу, оставили в стороне его наиболее полемические тексты против латинян. Тот же Никодим перевел и адаптировал для греков несколько католических трактатов. А метод исихии, священнобезмолвия, изложенный в Добротолюбии, потому настолько близок к бенедиктинскому pax, что православная Церковь несет в себе свидетельство о Церкви нераздельной, в которой коренятся все христианские конфесиии, прорастают разные традиции. вплоть до Индии и Китая, - не ради смешения, но ради общения во Христе, - где человек Запада не теряет своей личности, но по-настоящему ее обретает. Как говорили св. Силуан Афонский, о. Думитру Станилоэ, о. Лев Жилле (Монах Восточной Церкви), церковность "Добротолюбия" охватывает все человечество и все мироздание.

Я: Но разве Добротолюбие не учит прежде всего строгой аскезе, доступной лишь для немногих избранников?

Он: Аскеза существует вовсе не для умерщвления нас и не ради какого-то мазохизма, как многие думают. Ориген говорил, что нам нужно не подавлять естественную деятельность нашей души, но очищать ее. Смысл аскезы в том, чтобы умерщвлять смерть, которая таится в нас, и оживлять жизнь, которая нам дарована. Ибо смерть, по сути, главная из человеческих страстей. Аскеза преобразует наше смертное тело в тело литургическое, освобождает нас от "мира сего" как марева гипнозов и иллюзий, чтобы открыть перед нами мир Божий, мир в Боге, в таинстве Его творения. Так, например, пост в широком смысле – это добровольное ограничение наших потребностей, чтобы свести "делание" к его изначальному порыву к Богу и Его творению. Пост изгоняет две главные страсти, которые живут в нас: сребролюбие и гордыню. Пост помогает нам обнаружить бесконечную глубину тварных существ, которые окружают нас. То же можно сказать и о целомудрии и о бдении, т.е. хранении сердца.

Я: Суть страстей, о которых говорится в Добротолюбии, это обогащение нашего я, служение ему против Бога, вместо Бога, иными словами, это форма идолослужения, которое может быть сколь угодно разнообразным. За каждым "кустом", выросшим из слов, дел и особенно помышлений, может прятаться грех, впрочем, не очень и стараясь, чтобы его не заметили. Но вот что примечательно: грех манипулирует нашим разумом, который дан для познания, в том числе и богопознания. Насколько грех присущ самому нашему мышлению? И вопрос, ему параллельный: насколько Бог вообще доступен мысли? Мне кажется, католическое решение, что разум, мол, естественным путем может познать Бога, проходит мимо "тайны беззакония", которая действует и в разуме. Что бы Вы сказали об этом?

Он: Я опять вернусь к Добротолюбию, в котором доминируют идеи Евагрия. Евагрий опирается на νοûς, на разумение в его духовном измерении. При этом оно пронизано интуицией Макария Великого, который считает, что основным органом познания является сердце. Точнее: сердце составляет"сущность" познания, а "нус" представляет собой его энергию. Этот аристотелевский словарь не должен скрыть от нас победу библейского понимания человека над греческим интеллектуализмом. В сердце, которое освещает луч Солнца-Правды, рациональность и жар души, разум и влечение преобразуются, открываясь бесконечному.

Я: Значит, сердце в себе надо еще открыть...

Он: Да, открыть переменой ума, метанойей. В этом удивительное свойство восточного видения человека: оно ведет нас к восприятию божественной глубины в нем. Человека нельзя объяснить на уровне человека. Слово этос, которое мы унижаем тем, что переводим в этику, означает обычай, привычку, пребывание. Гераклит сказал: Пребывание (бывание) человека - Бог.

Я: Об этом не раз говорил и апостол Павел: "Разве вы не знаете, что Христос в вас, упование славы?" Но то, что мы видим в повседневной жизни - в других и прежде всего, в себе - от славы далеко. Это завороженное, захмелевшее от себя самого я подобно раковой опухоли, разросшейся между мной и небом.

Он: "Человек – идолопоклонник самого себя", - сказано у св. Андрея Критского. Способность к поклонению, заложенную в его природе, он обращает на свое я. Тем самым он отворачивается от Источника жизни, чтобы вернуться в ничто, из которого был создан. Он становится рабом смерти, смерти не в смысле конца, которым завершается всякая человеческая жизнь (этот конец можно считать знаком милосердия Божия), но в смысле опыта смерти. Мы накапливаем его в себе, и порой именно он обращает нас к поиску вечности. Вспомните возглас разбойника на кресте: "Мы достойное по делам нашим приняли".

Я: Мне думается, что аберрация памяти, постигшая нашу эпоху, которую я, в отличие от многих моих единоверцев, никак не склонен считать наихудшей в истории человечества, это радикальное забвение именно этих слов. Иным путем, потеря благоразумия перед лицом смерти и наказания. Бегство от смерти не только в повседневном существовании, но и во внутреннем опыте. Евангельское благоразумие пробуждается в крестном опыте: "Помяни меня, Господи...".

Он: Силой животворящего Креста человек обретает способность преобразить всякое пребывание в смерти в бывание Воскресения. Христианское существование через метанойю обращено к Пасхе как событию внутреннего человека, его сердца. "Сердце человека создано столь большим, - говорит Николай Кавасила, - чтобы вместить Самого Бога". Перед Богом и в Боге он открывает самого себя. Откровение означает любовь, являющую красоту Христа. В этой красоте - секрет всех человеческих лиц, великолепие всего, что сотворено.

Я: Вместе с Павлом Евдокимовым Вас можно назвать богословом красоты, потому что воспринимаемая нами красота творения означает беседу с Богом.

Он: Богословие красоты содержится уже в Библии и в самом учении о Троице. Красота остается последним прибежищем христианства, которое вырождается в болтливый морализм, как на Западе, или жесткое законничество, как на Востоке. Но все начинается с лица, с умения увидеть его. Почти в каждой из своих книг я говорю о том, что открыл в опыте: христианство – это религия лиц, причем не всех лиц, взятых вместе, а каждого в отдельности. Лицо есть оттиск любви Божией, Христос учит нас читать его. Сегодня именно эта вера переживает кризис. Именно поэтому лицо стирается в современной цивилизации, вспомните о живописи ушедшего 20 века. Коль скоро всякая великая культура, в том числе и искусство, происходит из культа, наша сосредоточенность на самовыражении, на угадывании самого себя в мгновенности и преходящести своих впечатлений, становится культивируемой реальностью, торжеством субъективности, которая не хочет знать никого, кроме себя самой, и вместе с тем отчаянно взывает к общению. "Следует заменить выдохшуюся психологию человека лирической галлюцинацией материи", - как говорил Маринетти.

Я: ...которая перерождается в галлюцинацию нашего я. Меня всегда беспокоил вопрос: как отделить красоту-откровение, отблеск правды, стоявшей за вещами, от красоты-подделки, в которой художник окружает себя зеркалами своей самости и низводит в это зазеркалье все мироздание. В наше время это разделение становится особенно видимым, я сказал бы, ранящим. Разделение между тем, что изначала было "хорошо весьма", и тем, что у Иоанна Богослова именуется "мир сей".

Он: "От красоты твоей возгордилось сердце твое, от тщеславия своего ты погубил мудростьтвою", - говорит пророк Иезекииль. Человек ищет овладеть всем, к чему прикасается его рука или взгляд. И все же - подумайте – из всех созданных вещей Христос окликает его. "Видимые вещи углублены через невидимые", - говорит Максим Исповедник.

Я: И Владимир Соловьев, и Пастернак с его "образом мира в Слове явленного..." Только Слово следует научиться писать буквами и мощью Иоанна в его Прологе...

Он: Да и Владимир Соловьев, и Рильке, и столько других. Но обратите внимание, образ мира в Слове не скрывается где-то за вещами, за "незримым очами", как у Соловьева, но лишь в самих вещах, как божественный луч, наполняющий собою все созданное. Человек призван к тому, чтобы отразить этот луч, этот Логос, придать ему образ и смысл, явить славу его. Патриарх Афинагор говорил мне: "Когда приходит февраль, я жду, что зацветет миндальное дерево во дворе патриархата, я спускаюсь, чтобы присоединиться к этому славословию, к песне прославления, которое поет миндальное дерево". Так и мир должен через человека стать образом образа.

Я: В мире, однако, мы видим нечто иное: агрессивная секуляризация и обезбоживание, с одной стороны, с другой – продолжающаяся сакрализация утопий. Испуганный, почти истерический эсхатологизм и активное вытеснение "памяти смертной" до последнего предела, предельная рационализация жизни на Западе (что мы видим в биологических экспериментах, в манипуляциях жизнью) и подъем архаических религий, усталое бегство в буддизм, в ислам, в самые диковинные секты, "дикорастущий" культ тела, культ эроса и древний культ звезд... Входит в моду реинкарнация, которая, как Вы говорите, предстает как увлекательный туризм для особо важных персон. И одновременно с этим все растущий этический вызов историческим Церквам, виновным в тысячелетнем подавлении человека, обороняющимся, как всегда, плоским морализмом, но остающимися, в сущности, безмятежными, безмерно упоенными собой... Все это принято называть постхристианством.

Он: Нет никакого постхристианства, и не будет. Я бы назвал скорее это ино-христианством. То, о чем вы говорите, это клубок новых и старых обольщений или "прелестей", как называют их на аскетическом языке. То, что нам необходимо более всего - это вновь обрести Церковь, открыть ее заново как место обитания Слова, которое говорит о полноте бытия, Слова, которое являет славу Божию. Славу, которая есть истина. Истина-слава нуждается в том, чтобы ее открывали, наполняли ею все бытие... "Иже везде сый и вся исполняяй", - как мы молимся, обращаясь к Святому Духу, Который несет в себе материнское начало (на арамейском - языке Иисуса - Дух женского рода). Суть христианства - в том, что оно все время открывает себя заново, оставаясь неколебимо верным древним корням, разоблачая мороки мира и продалбливая видимую коросту даже и в самих Церквах. Бог возвещает о Себе там, где мы ищем Его - но и в ином, нежданном-негаданном. И это всегда Бог любви; вчера, сегодня, завтра Тот же. Он "изображается" повсюду, кроме зла и греха, как в Своем - Церкви с ее таинствами и преданиями, так и в других верованиях, в безмерности мироздания, в премудрости, вспыхивающей и гаснущей вокруг нас. "Вся Премудростию сотворил еси!" - сотворил для жизни, преображения, космической пасхи.

Я: Оливье, Вы прожили счастливую жизнь. Но теперь Вы уже почти два года прикованы к постели, скованы болью и неподвижностью, лишены возможности творить. Рядом с Вами - любящая семья, перед Вами - квадрат неба за окном. Но в Париже - не так, как на Вашем Юге - небо редко бывает солнечным...Чем же стала для вас болезнь?

Он: Каждый день, просыпаясь, я вижу крест с колокольни, на которую выходит мое окно, а за ним, вдалеке, собор Сакре Кер на Монмартре... Крест и сердце, двуединый знак любви Божией. Сердце Божие - рядом... Умирание стало для меня временем новых открытий. Я научился заново видеть облака. И птиц, пролетающих за окном. И даже ветер. Оказывается, можно видеть движение ветра. Ко мне иногда приносят горшки с растениями, и я вглядываюсь в их рост. Могу наблюдать за ними часами и молиться. Но главным было открытие новой глубины надежды. Время умирающего - ожидание. Если смерть для нас - это падение в ничто, время окрашивается тоской. Но если смерть - ожидание встречи со светом, умирание наполняется надеждой. Для старика, как и для ребенка, нет завтрашнего дня. Есть только сегодняшний, есть мгновение, в котором вера способна преобразовать тоску в надежду, смерть в воскресение. Мне приходилось слышать свидетельства людей, вырванных в последнюю минуту у смерти. Я не верю, что мы умираем в одиночестве: Христос ждет нас, ждет каждого в его смерти даже самой одинокой, охваченной наибольшим отчаянием. Но важно и то, чтобы в последнй момент на твою руку, на твой лоб легла рука близкого человека. Это как бы последнее прикосновение материнства...


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-19 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования